Дмитрий Петровский Роман с автоматом
Лоре
Радлофф,
маленькой
заднице,
посвящается
Пролог
Этот молодой человек появился холодноватым, прозрачным и бесцветным берлинским утром на Шоссештрассе около полвосьмого утра. Скорее всего, он пришел со стороны Пренцлауэрберг, сверху, а может, и со стороны центра, от Фридрихштрассе, хотя последнее кажется менее вероятным. Немногочисленные прохожие, которым люди в форме задавали потом много вкрадчивых вопросов, не смогли в достаточной мере прояснить картину.
Работник киоска с Doener-Kebap[1], угол Торштрассе, подтвердил, что в это время мимо его заведения прошел светловолосый парень в синей рубашке и бежевых штанах, кажется, куда-то торопился, хотя и казался рассеянным.
Женщина, прогуливавшая собаку на маленьком пятачке зелени, где Фридрихштрассе изламывается и переходит в Шоссештрассе, и видевшая молодого человека со спины, отметила, что штаны были коротковаты, а тонкая рубашка с коротким рукавом слишком легкой для такой погоды. На вопрос, нес ли человек что-нибудь в руках, женщина ответила, что, кажется, что-то нес в обеих руках, прижимая к груди, кажется, сумку или небольшой сверток.
Австралийский backpacker[2] , возвращавшийся в это время в youth hostel[3], видел молодого человека в тот момент, когда он переходил дорогу, и в своем описании упомянул о «странном, немного пугающем выражении лица». Цвет волос человека австралиец определил как «темный, почти черный». И только турецкий подросток, непонятно что делавший на улице в это время и не запомнивший ни рубашки, ни штанов, ни цвета волос странного прохожего, четко назвал предмет, который так интересовал полицию и который молодой человек держал в руках.
Опрос еще нескольких свидетелей показал, что больше половины из них вообще не заметили оружие, некоторые заметили, но не придали этому значения, а остальные решили, что им показалось.
В самом деле, мысль о том, что человек в гражданской одежде может спокойно, не прячась, прогуливаться по центру столицы с автоматом в руках, была настолько абсурдной, что никто, в том числе
полицейские, просто не хотел в это верить. Однако чем дальше продвигалось расследование, тем становилось яснее: дело обстояло именно так. Описать лицо молодого человека никто толком не смог. Все сходились на больших темных, с сумасшедшинкой глазах, высоком росте, синей рубашке, светлых брюках и черных ботинках. Прическу определяли в основном как растрепанное каре, хотя некоторые говорили о проборе, а кто-то даже упомянул косую, падающую на один глаз челку. Составленный полицией портрет оказался из рук вон плох, и в задержанных по нему людях ни один свидетель не опознал утреннего прохожего. Только однажды, уже несколько месяцев спустя, в полицию позвонил один из свидетелей и сообщил, что видел того парня, и, более того, знает, где он работает. Парня задержали: он был низкоросл и бритоголов. Потрепанный похмельный старик-свидетель кричал, что сразу узнал его и что «эти бритые сволочи способны на все». Но из остальных восьми свидетелей ни один не опознал преступника, а кроме того, как выяснилось позже, задержанный чисто физически не мог совершить преступления, в котором подозревался. За недостатком улик он был вскоре отпущен.
Часть I
Горманштрассе – Хоринерштрассе
Когда я выходил из «Невидимки», ресторана, где работал, была уже глубокая ночь. Я поднимался наверх к Горманштрассе, – недавно здесь прошел дождь, улица была пуста, а все шумы перпендикулярной Торштрассе на ночь осели в дорожную пыль, оставив кубометры холодеющего воздуха пустыми и прозрачными.
«Невидимка» – это так называемый «темный ресторан», дорогое и исключительно странное место, непонятное мне и возможное только в этом городе, где возможны прозрачные дома, дома-пещеры и дома-скелеты.
Работал я во вторую смену, почти каждый день и почти всегда до ночи. Работу свою я, впрочем, любил. Наш ресторан был из разряда аттракционов, которые всякий должен «хоть один раз непременно попробовать». Люди приходили, пробовали и уходили, постоянных клиентов у нас не было никогда. Были, впрочем, мужчины, приводившие все новых и новых женщин, желая подарить им«незабываемый вечер». Теперь же я возвращался домой, унося в своей памяти, как обычно, десятки разговоров, слышанных мной за столами, а в ногах – усталость от многих километров, пройденных с полным подносом.
История, которую я хочу рассказать, собственно, началась в тот день, последний холодный день берлинской весны, когда я повстречал на улице этого странного человека.
По Торштрассе проехала, с шипением разрезая тонкую пленку воды, одинокая машина. Я перешел улицу и хотел уже пойти дальше вверх, к моему дому, когда вдалеке показался он. Разные люди появляются здесь в это время. Часто это не совсем трезвые панки, возвращающиеся домой, побрякивая цепочками и нетвердо ступая в своих тяжелых ботинках; запах пива и немытых волос. Иногда –компания: человек пять, с вечеринки, шумные и беспокойные, растянувшиеся по всей ширине тротуара. Или одинокий мужчина, метущий воздух полами длинного пальто; там, немного подальше, есть
квартира, где живут веселые женщины в очень коротких юбках, со странными прическами и терпкими духами.
Этот человек шел очень медленно, ступал осторожно, словно боялся споткнуться, все время останавливался, собирал что-то с мокрого тротуара. Уборщик или бомж, подумал я. Человек приближался, а я остановился. Он явно боялся чего-то, приближался ко мне несмело. Но все же шел, и я понял, что он не собирает, а наоборот, что-то разбрасывает. И водянисто-тепленьким, мышиным страхом веяло от него, пока он двигался мне навстречу, поравнялся со мной, обошел, резко прибавив шагу. И ничего больше не разбрасывал. Он суетливо, хоть и и не прибавляя шагу, исчезал в холоде большой улицы, и, кажется, боялся, что его застукают. Разбрасывал бумажки. Бумажки, о которых долго еще будут здесь судачить. Подождав, пока он исчезнет, я стал подниматься по улице, к перекрестку Горман– и Хоринерштрассе.
Хоринерштрассе – улица диковинная, небывалая. Она узкая, и дома на ней огромны: некоторые напоминают глыбы, выточенные из бугристого, теплого цельного камня. Другие окружены тонкими металлическими колоннами, оплетены какой-то тканью, с них свисают веревки, сетки – в таком доме можно запутаться. Дома все выдолблены в горе, на которой стоит улица, – гора спускается к Торштрассе, зимой она замерзает, и тогда по ней можно, наверное, бесконечно катиться вниз, на санках или лыжах. На этой улице невероятное количество запахов: сверху, где начинается Паппельаллее и проходит вторая линия метро, пахнет железной дорогой, горячим металлом, колесами, смолой. От домов пахнет сухими листьями, мокрой доской, стройкой –
сложный
запах,
запах
вязкой
жидкости,
которая,
остывая,
превращается в камень и пыль. Наверху улицы есть русский магазин, оттуда пахнет солено – это, пожалуй, «капуста» и «огурцы». Внизу есть «китаец», там сладко, пряно, примерно как «корица».
Сейчас на улице работал только один ночной бар, почти рядом с моим домом – там слышались раздерганные голоса уже немолодых людей, слышно было гитарное бренчание и песня, которая, кажется, играла там каждый вечер: «saufen, saufen, saufen, saufen, saufen, fressen und ficken…»[4]. Я подошел уже к моей двери, начал искать в кармане ключ, но потом повернулся и пошел дальше – наверх, к линии метро.
Что-то было там, я чувствовал издалека, что-то шевелилось в одной из подворотен.
– Крррровопролитие, – прошептал я и стал подниматься дальше.
Сверху
вдруг
раздался
странный,
сдавленный
писк.
С
полусекундными
интервалами
какая-то
электронная
штука
выбрасывала в воздух короткие вскрики. Холодным ветром дохнуло со стороны метро, и несколько капель сорвалось с карниза и упало на лицо; я шел дальше. Писк приближался, а вместе с ним приближался особый, механический, масляный жар. Какая-то строительная машина, которую, должно быть, забыли выключить, стояла у входа в подворотню и сигналила, словно звала на помощь. А в подворотне, в холодной сырости, двигалось тепло, слышалась суетливая возня. Я остановился у арки, прислонившись к ней головой. Там раздавались сухие хлопки, тупые толчки, словно уходящие в вату, уханье хватающих воздух легких, сдержанные вскрики, стоны, гиканье, предваряющее размашистый, вкусный удар. В подворотне кого-то избивали – молчаливо, равномерно, беспощадно и с удовольствием. Непонятная машина все надрывалась, электронный писк раздавался снова и снова.