– Автомат, – протянул он задумчиво, – автомат… А зачем тебе?
– Видите ли, герр Цайлер… Я помогаю одному человеку переводить текст. О военной технике. Военный текст. И там… Одним словом, там есть место, где называются разные части автомата, по-русски. А я не знаю ни по-русски, ни по-немецки…
– Автомат… – все тянул герр Цайлер, словно не слушая меня, –автомат. Части автомата.
Он медленно поднялся со скрипящего стула. Шаги его прошуршали возле меня полукругом, мягкое движение домашних туфель, как когда он шел открывать мне дверь, только теперь он совсем не шаркал.
– Подожди здесь, – сказал он, – я сейчас приду и объясню.
Он прошагал через длинный коридор куда-то в глубину квартиры, я слушал и думал, что он, судя по оставшемуся в моей памяти расположению комнат и пусто и белесо возвращаемому кафелем эху шагов, пошел на кухню. На кухне он шуршал чем-то, что-то кидал на стол – то ли пачку бумаг, то ли упаковку соли – хлопало легковесно, шуршало сыпуче. И когда он возвращался, то возвращался уже с чем-то, и я знал, что это было. Герр Цайлер вошел в комнату, и я сидел по одну сторону огромного стола, а он стоял по другую, и в руках у него был коробок спичек. Он медленно открыл его, медленно положил на стол, затем так же медленно начал доставать спички и, одну за одной, класть на стол.
– Ты молодой, – начал медленно говорить он, продолжая раскладывать спички, – молодой мужчина. – Он вздохнул, кладя спичку на стол, словно собираясь с мыслями, и продолжил: – Древние мужчины были воинами, добытчиками пищи. Потом они были защитниками своих деревень, потом – солдатами… Были целые народы, которые жили только войной. Ты ведь знаешь это, да?
Я кивнул.
– А культура тем временем развивалась, становилась гуманнее, –продолжал он, – и воздвигала свои моральные ценности, механизмы
противодействия.
Воспитывала
в
людях
неприятие
убийства.
Понимаешь?
– Не очень, – отвечал я.
– Ну, это не так важно. Я был на войне. Я и мое поколение – мы наигрались в это сполна, на всю оставшуюся жизнь. И не дай бог кому-нибудь пережить это. Но вот… я часто думаю о тебе, о твоих сверстниках. Ведь вы живете и не знаете, как это – держать в руках оружие, стрелять по живой цели. А человеку это нужно, он вольно или невольно хочет это пережить. – Он положил еще несколько спичек и замолчал, наклонившись над столом. – Вроде бы так, – сказал он наконец, – давай сюда руку!
Я дал ему руку. Все было так же, как много лет назад – когда из небытия, мягких прикосновений, ведомых рукой учителя, возникали буквы немецкого алфавита. Сейчас на столе была выложена большая фигура, сложная, с множеством углов, которые, как я понял, должны были изображать изогнутые поверхности. Пройдя пальцами по внешней границе, я узнал ее: это был автомат, почти такой же, как тот, который теперь лежал под кроватью в моей квартире, спрятанный под несколькими одеялами.
– Принцип простой, – говорил герр Цайлер спокойно, – любое движение в этом мире производит отдачу. Ты толкаешь меня, и отдача идет тебе в плечо. Нет такой силы, которая идет только в одном направлении. И удар бьет как по тому, кому он предназначается, так и по ударяющему. Поэтому никогда не любил револьверы: там сила отдачи вообще не используется, пропадает даром. В автоматических пистолетах отдача перезаряжает пистолет. В автомате в принципе то же, но намного быстрее. Здесь патрон, когда лежит в стволе, – рука положила мой палец куда-то в корму фигуры, – ты нажимаешь курок, и здесь срабатывает вот это – Schlaghebel[23] …
Герр Цайлер объяснял – а я запоминал слова, они ложились в мою голову, и я соотносил их с теми загадочными частями, которые
ощупывал
руками,
и
испытывал
чувство
первого
человека,
нарекающего именами неизвестные предметы. Слова были приятные, мощные, режущие – таких слов мне не хватало давно.
– Любовь к оружию – естественная вещь, ее не надо стесняться. Оружие – это сила, а сила притягивает. И отталкивает… Все одновременно… Секрет оружия в том, что слабым нажатием пальца на
курок
ты
пускаешь
в
ход
огромные
мощности,
давления,
убийственную силу. Остается только целиться, направлять эту силу куда надо.
Он еще долго водил моей рукой, и я, пока он ходил за чем-то на кухню, быстро прошелся пальцами по выложенной спичками фигуре, чтобы запомнить навсегда. Потом вышел в коридор.
– Уходишь? – спросил герр Цайлер.
– Ухожу. Посидел бы, но надо еще кое-что сделать.
– Удачи тебе с твоим переводом.
Уже на пороге я повернулся и спросил моего учителя, уже закрывавшего дверь:
– Герр Цайлер, а как вы все это помните? Вы на войне этому научились?
– На войне? Нет… – герр Цайлер глухо рассмеялся, – я всю эту механику никогда не забуду… Как знать, может, у меня и сейчас есть автомат! – Он продолжал смеяться, и его смех был похож на кашель. –Под кроватью…
Я непроизвольно дернулся.
– У каждого из нас есть что-то, о чем никто не знает… У каждого свой автомат под кроватью…
Выйдя от герра Цайлера, я пошел по знакомому маршруту, который за долгие годы ноги не смогли забыть. Наверное потому, что так долго и мучительно изучались все эти повороты и светофоры – как изгибы спичечных букв, которые герр Цайлер снова и снова складывал тогда передо мной. Я нашел дом и позвонил в дверь. Ручки двери не расширялись и не сужались от прикосновений, как раньше. На мой звонок дверь в первом этаже открылась, и из нее, вместе с навязчивыми запахами благовоний, скверного кофе и едким дымом вышла женщина – сухая, стучавшая каблуками, поднимавшая ветер, разметавшая в стороны дым ткаными крыльями, парусами материи, в которую была обернута. Еще она несла с собой горячий уголек сигареты и звон украшений, взметнувшихся и продолжавших колыхаться после того, как она резко, угловато меня обняла.
– Здравствуй, Ира! – сказал я наконец, когда мы вошли и она закрыла дверь.
– Ах сынок, почему «Ира»? Я мама, твоя мама, зови меня так! –заговорила она, размахивая своими тканями, и я вспоминал детство, и фотографии: длинные, острые ногти, в памяти уже просто силуэты.
– Проходи, сынок, я так рада! Мы с тобой давно не виделись! Очень, очень давно! Ты не заходишь ведь никогда, а я так бешэф-тихт[24] , у меня так много дел, много всяких терминов…
Я шел по квартире: коридор, комната направо, которая была когда-то моей, комната налево, спальня отца с матерью. В конце коридора была и осталась гостиная – мать шла туда, навстречу дыму благовоний и смутным шелестениям и позвякиваниям, оттуда раздававшимся.
– Ах, сынок, дай, я посмотрю на тебя! – Она брала меня за плечи, и я смог на мгновение почувствовать ее руки, такие же красивые, как раньше, с сухими пальцами, длинными ногтями, холодными, колючими кольцами.
– Ты стал такой симпатичный! По-моему, даже успел загореть! Ой, у тебя новая одежда! И очки тебе эти так идут! Садись, я сделаю чай! У меня есть чай, настоящий индийский!
Она, поднимая ветер, со звоном убежала на кухню и что-то кричала оттуда. Я остался сидеть в кресле. Комната изменилась. На стенах висело что-то глухое и плотное, кажется, ковры. Под потолком вертелось легкое и позванивающее, какая-то хитроумная воздушная конструкция. Благовония курились на подоконнике: огонек был вроде сигаретного, только меньше, а падавший пепел потухал не так быстро– я мог проследить его падение и медленное затухание-исчезновение. Что-то тяжкое и холодное, какой-то кусок металла стоял при входе,
полированный,
отражавший
легкое
тепло
боками,
трудно
прогревавшийся. На кухне, через звон тарелок, голос матери продолжал выкрикивать.
– Девушка! – кричала она. – У тебя есть девушка?
– Нет! – гаркал я, посылая мой летучий голос на кухню, и мать отражала его, как мячик, громким «жаль!».
Потом она появилась с двумя чашками. Из чашек пахло специями, чем-то вызывающе-особенным, хотя чай был в пакетиках.