Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Платили ему те, кто имел такую возможность. Кто не имел — лечили детей за так. А чтобы их не мучила совесть, Энди уверял, что чудовищно богат. На самом деле его чудовищное богатство было чудовищной ложью.

— Я всегда говорю, что мой отец разводит лошадей в Западном Корке, — с ухмылкой объяснил Энди. — Значит, думают все, у него полно денег. Лошадей у нас действительно хватает, а вот с деньгами туговато.

— Почему? У меня на родине коннозаводчики — люди, мягко говоря, обеспеченные.

— Хм. Ну что вам сказать. Ирландия кое-чем богата, и одно из главных ее богатств — трава.

Мы растянулись бок о бок на постели из старых одеял. Забросив руки за голову, Энди описывал мне лошадей с фермы отца:

— Крупные, коренастые и лохматые, в черно-коричневых пятнах. Порода такая, с шишковатыми копытами и густыми хвостами. Здоровенные и очень добрые. Когда мне было не больше, чем Эмили, я вечно крутился возле жеребят, а старшие братья подсаживали меня на двухлеток, чтобы они привыкали к узде. Отец нередко пахал на лошадях, хотя у нас, само собой, был трактор, не настолько уж мы первобытны. Они глупеют, если не заставлять их работать, говорил отец. Лично я считал, что умом они и так не блещут. По-моему, отцу это было нужно, чтобы поднять на лошадей цену: приученные к упряжи стоят дороже.

Я представляла себе маленького Энди летним утром на голубовато-зеленом лугу. Путаясь босыми ногами во влажной траве, он оттаскивал от забора заблудшего жеребенка, под одобрительные возгласы многочисленных братьев и сестер. Я представляла, как он ехал на ярмарку, прикорнув между мешками и попонами в кузове отцовского грузовика. Свежий воздух и торфяные костры. Каким ветром из той жизни его занесло в Лондон? Почему он предпочел проводить время с больными детьми и их истерзанными тревогой мамами, строить башни в туалетах и возить игрушечные паровозики в душных гостиных?

Почему? Я задала этот вопрос вслух.

Энди повернулся ко мне лицом, провел пальцем по моей щеке, шее, ложбинке груди и остановил ладонь на животе.

— В университете мы изучали труды некоего Беттельхайма, который основал в Чикаго школу для детей-аутистов. В свое время его превозносили как героя. Я прочитал все его работы, где он писал об аутистах и их матерях… Теперь ему, конечно, не верят, но…

— Мне известно, что такое этот Беттельхайм!

— У моего старшего брата, Лайама, был аутизм в очень тяжелой форме. Помню, как он бегал по дому голый и бился головой о камин, пока на лбу живого места не оставалось. Шлем, который ему специально купили, он срывал с головы и опять рвался к камину.

Энди говорил, и я видела мальчика, очень на него похожего, но выше ростом, с длинными шаткими ногами и гигантской багрово-синей шишкой на бледном лбу.

— Мама у нас робкая и доверчивая — как ягненок, который всегда бежит за стадом. Она отдала Лайама, потому что ей так велели. Сказали, что он опасен для остальных детей, тех семерых, которые учились ходить, догоняя Лайама. Он был непредсказуем, даже подростком скакал по столам и кроватям, как Тарзан. Ну, мама и послушалась. А отец согласился, потому что не видел другого выхода.

Перед моими глазами возник отец Энди, в сапогах до бедер, с большими, натруженными ладонями. Он обходит дом, построенный собственными руками, и, остановившись у камина, с мукой вспоминает сына, которого в этом доме больше нет.

— Лайам умер. С ним случился эпилептический припадок, он скатился по лестнице и разбился. И двух лет не прожил в том заведении, куда его отправили, — в спецшколе. Что это за школа, если там ничему не учат? Все это время мама мечтала вернуть его домой. Говорила, если ему суждено умереть — пусть умрет дома, в семье, среди родных людей.

Мотнув головой, я закрыла глаза ладонью.

— Не скажу, что его смерть меня так уж потрясла, — продолжал Энди. — Мне лет десять было, а Лайаму гораздо больше, он казался совсем взрослым, да и дружить с ним было сложновато, сами понимаете. Но мама… Она стала другой. Семеро детей так и не заменили ей умершего сына. Она тосковала. Нет, конечно, она радовалась за нас и каждому помогала изо всех сил, но в душе все равно тосковала. Вам знакомо это чувство, правда ведь? Правда, хорошая моя?

Я кивнула. Поднялась на руках и легла на Энди, накрыла его своим телом, уткнулась носом в ложбинку шеи, вдохнула соленый запах его кожи.

— Поедешь когда-нибудь со мной к родителям, Мелани? Они будут в восторге от твоих детей. И от тебя.

Отец Энди почему-то виделся мне в комбинезоне пепельного цвета, а мама — очень хрупкой, с изящной шеей и тонким, изрезанным морщинами лицом. Именно такими я представляла их на пороге родного дома Энди: они здоровались со мной, обнимали детей, а на Дэниэла просто не могли насмотреться, как на Лазаря, которого подняли из могилы золотые руки их сына.

Энди поцеловал меня. В первый раз. Он уже столько знал обо мне, мы столько часов провели вместе за самыми странными занятиями, порой на грани приличия. И первый поцелуй? Невероятно.

— Сегодня я не попрошусь остаться, — сказал Энди. — Но когда-нибудь… да?

Я кивнула, стараясь не думать о том, что скажу детям, когда это произойдет. А Стивена мне ставить в известность или промолчать? Собственно, любую мысль о Стивене я вообще сразу гнала прочь. Это у меня такая новая линия защиты. «Стивен ушел» — и все. С глаз долой — из сердца вон. Любая иная мысль под запретом.

«Стивен ушел», — повторяла я в объятиях Энди, закрыв глаза под его поцелуями.

Стивен ушел. Я гладила мягкие волосы Энди. Стивен ушел. Я наконец осознала очевидное. Он ждал меня, этот дар небес. Я могу полюбить его, если только позволю себе. Так почему любое мое робкое движение к счастью ощущалось предательством по отношению к детям?

— Энди… Что-то в последнее время радость дается мне с трудом. — Я расстроена и недовольна собой. Я как будто оправдывалась перед Энди. Нет, я определенно извинялась перед ним.

— Счастье впереди, — заверил он. — Только не останавливайся.

В «Кларкс» не бывает обуви с пряжками для мальчиков. «Липучки» — пожалуйста. Шнурки — сколько угодно. Но не пряжки. Та же проблема в «Старт-Райтс»: с пряжками — только девчачья обувь. На невесомых летних туфельках, в моем детстве именовавшихся «бальными», пряжки есть, а на прочных, мальчишеских, — нет.

Дэниэлу необходима обувь, которая поддерживала бы лодыжки. Так сказал ортопед — длинный, совершенно лысый дядька, напомнивший мне пеликана своей широченной улыбкой, приличным брюшком и несуразно тощими ногами. За сто двадцать фунтов он выдал мне диагноз: гипотония и гиперподвижность суставов. Другими словами, Дэниэл — гуттаперчевый мальчик; слишком легко гнется. Такие дети бегают на носочках, как балерины, часто спотыкаются и падают, выворачивая слабенькие суставы. Их даже крепко обнимать нельзя, слишком сильное давление им противопоказано, как тюбику с зубной пастой.

— Но с возрастом пройдет? — спросила я. — Можно чем-нибудь ему помочь?

И да и нет. Можно купить ему обувь, которая поддерживает лодыжки. И можно надеяться, что суставы окрепнут.

— Видимо, он с рождения такой? — Ортопеда интересовало, не был ли Дэниэл аморфным, как резиновая кукла, в моих руках.

Дэниэл был безупречным ребенком. В одиннадцать месяцев уже топал по дому в своих крохотных ботинках. Заливался смехом, гоняясь за Эмили. И уж конечно не бегал на носочках — я бы заметила. Ну не было у него в младенчестве симптомов аутизма. Вот почему я не готова принять мысль о генетической природе его болезни, даже если забыть о том, что ни у меня, ни у Стивена в роду не было аутистов. Гипотония и гиперподвижность суставов должны были бы проявиться с момента его появления на свет, но Дэниэл был идеальным ребенком и очередной осмотр в полтора года прошел на уровне своих сверстников. Что-то с его организмом случилось позже, ближе к двум годам. Правительство настаивает, что вакцинация ни при чем, — тогда что это было? Кто бы знал, как тяжело матери вспоминать своего ребенка здоровым — и следить, как он меняется на глазах под влиянием невидимой, зловещей силы. Я умирала с каждым категоричным диагнозом очередного специалиста. В кабинете ортопеда мне было страшно, пальцы тряслись, глаза слезились, голос срывался.

42
{"b":"114903","o":1}