— Сиди смирно, а то образцы уронишь. — И жадно придвинул к себе груду грязных камней.
Сидя спиной к лошади, Тима смотрел, как медленно отползает назад таежная чаща, и тоскливо думал, что никому до него нет дела и папа, выходит, не очень уж сильно любит маму, раз с таким увлечением разговаривает с Асмоловым, вместо того чтобы разговаривать с Тимой о маме, которая осталась теперь совершенно одна.
Печальные версты пути все больше и больше отдаляли Тиму от мамы.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
На третий день обоз остановился на прииске, расположенном на дне глубокой болотистой пади.
Железное сооружение драги плавало посреди болота, и канаты с ее бортов были прикручены к стволам деревьев.
Вопреки тому, что обычно в это время года большие промыслы не работали и только старатели, разведя огромные костры, нетерпеливо отогревали каменисто застывшую землю, прииск оказался действующим.
Долговязый сутулый человек с черными точками вокруг глаз и у крыльев носа отрекомендовался:
— Говоруха, — и извиняющимся тоном объяснил: — Не золотишник, по углю забойщик, — разведя руками, пожаловался: — Разбеглись хозяева, оставили всё без призору. Ну, меня ребята и послали сюда комиссаром. Собрал маленько людишек, вот и колупаемся.
— А как добыча? — строго спросил Асмолов.
Говоруха пожал плечами и пригласил:
— Поглядите, если понимаете.
Перебрались по гати на драгу, вошли в дощатую будку; в углу стоял деревянный, крашенный охрой сундучок.
Говоруха с усилием выдвинул сундучок на середину пола, раскрыл, вытащил оттуда скомканное белье, портянки.
На дне сундука, в большом железном тазу, была насыпана куча грязного песку.
Асмолов запустил в нее руку и, просматривая на ладони песок, произнес удивленно и почему-то укоризненно:
— Золото! — и тут же поспешно спросил: — Сколько весом?
— Не спаю, — сконфуженно признался Говоруха. — Гири спер кто-то до нас. И хоть бы одну, подлец, оставил:
мы бы по ней весь разновесок сделали. А то вот, глядите, чем отмериваем, — и показал рукой на гайки, болты, скобы, валявшиеся на полу. — Вот чем меряем. А сколько в них весу, в точности не знаем.
— Но ведь это же безграничные возможности для хищений!
— Зачем хитить, — сурово возразил Говоруха. — Нам хитить ни к чему. Захотели б, и так набрали. Но за такую хотелку мы вон какую памятку ставим, — и показал рукой в окошко на глидяныы бугор, где торчал белый, сколоченный из березы крест. — Хоть и вор оказался, по похоронплп после уважительно, по-православному.
— Что это значит "после"?..
— Ну, чего не понимаете? — угрюмо сказал Говоруха. — Вы не думайте, что мы просто так. Избрали, кто судить его желает. Ну, те и порешили. Люди обыкновенные: раз честь и доверие им оказали — значит, засудили по совести, по-шахтерски.
Тима испуганно смотрел на этого человека, спокойно и почти равнодушно рассуждающего о таком ужасном случае.
Говоруха услышал сопение Тимы, оглянулся, присел на корточки, хотя Тима вовсе не был таким маленьким, и сказал добрым голосом:
— Гляди, ребята, парепек! — и поспешно стал рыться в сундуке, выбрасывая из него еще какие-то тряпки; потом достал бумажный сверточек, подал Тиме: — Вот, милок, тебе угощение, самое сладкое.
Тима развернул сверточек. В нем оказался солодовый пряник, мохнатый от плесени. Говоруха, восторженно глядя на Тиму, похвалил:
— Хороший парнишечка, крепкий, — потупился и произнес тихо: — А мой помер. С воды гнилой помер. Такая беда… — помолчал, тряхнул головой, подошел к Асмолову. — Гляжу, на вас шуба богатая, подумал, из этих самых, из инженерии, а как вы стали сердито спрашивать, не воруем ли золотишко, которое, значит, теперь народное, — догадался. Ага, думаю, шуба-то это не его, а казенная, на дорогу выдана. А человек наш, строгий.
— Вы ошибаетесь, — сказал Асмолов. — Это моя собственная шуба, а по профессии я инженер.
— Да ну? — растерянно не то переспросил, не то удивился Говоруха и, оглянувшись на папу, словно ища у него помощи, сказал: — Значит, того, обмишурился.
— Товарищ Асмолов, — сказал папа строго, — предложил нам новый способ добычи угля.
— Вот ото хорошо! — обрадовался Говоруха. — Это, как говорится, весьма приятно, — и, сняв шапку, вытер с табуретки пыль. Предложил Асмолову: Пожалуйста, садитесь. Будьте, так сказать, любезны.
Нырнул под койку, долго оставался там, а появился снова с начатой бутылкой водки, заткнутой сосновым сучком. Налил в кружку, подал Асмолову и, кланяясь, сказал:
— Со счастливым приездом! Будьте в полном здравии!
— А вы? — спросил Асмолов.
— Благодарствую. Не принимаю, поскольку закон сам установил. Держал для случаев каких торжественных или захворает кто, так лекарство.
Асмолов поставил кружку на стол.
— Нет, уж будьте любезны, — повелительно сказал Говоруха. — А то обидите.
Асмолов, зажмурившись, выпил и замахал рукой.
— Значит, прошло. — Говоруха, заткнув бутылку сучком, спрятал ее снова под койку. Надевая шапку, предложил: — А теперь поглядите, как мы тут справляемся.
Только уж вы не при людях лайте, если чего не так, — и напомнил: — Я ведь не золотишник, шахтер обыкновенный. Полного соображения не имею.
Тиме велели оставаться в будке. А чтоб ему не было скучно одному, Говоруха приказал старику с хитрыми маслянистыми глазами, молчаливо просидевшему все это время в углу:
— Ты, Никита, побудь, расскажи городскому всякие байки, ты на них мастак.
— Могу, — сказал Никита, — только ты табачку для разговору оставь. Свой я для своего дела держу.
— На, сквалыга! — Говоруха бросил на стол большой ситцевый кисет, туго перетянутый оленьей жилой.
— Лапушкпн, — отрекомендовался старик торжественно и протянул Тиме бугристую от мозолей руку.
Тима пожал эту руку со скрюченными, видно уже не выпрямляющимися пальцами, подумал и сообщил:
— Сапожков.
Лапушкин присел на корточки, хлопнул по коленям и громко захохотал, вытирая тыльной стороной ладони глаза. Откашлявшись, спросил:
— А ты чего не хохочешь?
— А зачем?
— Да как ловко мы с тобой ручки друг другу подали, все равно как баре. — Предупредил строго: — Ты меня, конечно, слушай, по в случае чего брехать не мешай.
— А вы правду рассказывайте, — посоветовал Тима, — Ишь чего захотел, правду! — Лапушкин поднял на Тиму глаза, вдруг оказавшиеся поразительной голубизны и такие чистые, какие бывают только у детей. Но глаза эти глядели словно из ран. Веки были воспаленные, красные и гноились.
— Ты правды не проси. Она, брат, хуже волка, правда эта самая. Но ты не бойся. Как правда шибко заскребет, я ее по шее да обратно, в мешок, — и пояснил добродушно: — Она чем дерет? Тем, что ничего особенного, жизнь обыкновенная, а от непривычки слушать про такое, может, и того… наклонившись к Тиме, сказал: — Ты, верно, думаешь, про то буду сказывать, как людишек земля пришибает или как наши золотишники да старатели убиваются? Об этом разговору не будет, потому обыкновенное дело. Кого обвалом придавит, кто песком или плывуном захлебнется — у каждого своя способность смерть принять. А она одна на всех, матушка-избавительница.
Хоть тебя в лепешку глыбой враз расшибет али в забое засыпанном долго, медленным часом ее ждешь — тут все едино. У каждого свой манер к ней, подмигнув, спросил: — Это что же: выходит, твой папашка комиссаром по здоровью для людей назначен? Целый ящик лекарствий всяких Говорухе за так отдал. — Лапушкип потер воспаленное веко согнутым пальцем, заявил: Говоруха не наш, не сибирский. С Донбассу по девятьсот пятому. До сих пор ноги врастопырку ставит. Привык к цепям-то.
— Он каторжником был?
— У нас каторжных золотишников не так чтобы много, а вот кто уголь рубает, те почти все перед царем виноватые.
— А вы что, за царя были?
— Это я-то? — удивился Лапушкин. — До него, как до бога, а вот исправника зарезал, было такое дело, — сказал он просто. — А на царя нешто с ножом пойдешь? Его из пушки и то не пробили. Матросы, говорят, палили, и ничего. — Задумался, пожевал губу. — Золотишко, оно всему богатству начало. Наше дело хошь и тяжелое, зато душу гроет. Вдруг на жилу напорешься, аи самородок с пуд, тут, милок, мечта. Сразу в баре скок.