ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
После того как Сапожкова уехала в деревню, Хомяков стал проявлять к Тиме особое внимание. Садясь пить чай, каждый раз зазывал к себе в сторожку и спрашивал, дуя в блюдце:
— Кто есть большевик? Большевик есть самый доверенный от народа представитель. Какие бы мучения на долю большевика ни достались, обязан он держать до конца свой курс по линии партии. В этом наша непобедимая твердость. Хотя, конечно, среди нас одни образованные, вроде твоего папаши, другие потемнее, вроде меня.
Но если на зуб взять, мы все одинаковые в главном. И ты должен такой линии тоже держаться.
— Я стараюсь, — сказал Тима.
— Тогда я тебе доверенно сообщу, — произнес Хомяков тихо. — Деньков через пять нечем будет коней кормить. Одна надежда — обоз за хлебом и фуражом послали. Но пурга весенняя началась, замело все, и нет им пока пути обратно. Придется на крайние меры пойти.
— Какие?
— Бели обоз скоро не придет, слабых коней прирезать, а то и здоровые с нот падать будут. Не можем мы лишних коней прокормить.
— А какие слабые?
Хомяков сгреб в ладонь крошки со стола, стряхнул кх в рот и, медленно разжевывая, проезжее строго:
— Значит, твой Васька. У дето наливы в путовых суставах; Саврасый — у того надкостница воспалена; потом Гречик — совсем старый конь. Я бы мог тебе, конечно, не сказать про такое, но на ячейке решили сказать, Хрулев говорит, ты парень с сознанием. Так что вот. Сегодня я уже приказал этим коням корму не выдавать.
— Значит, Васька уже голодает, да? — ужаснулся Тима.
— Голодать ему до завтрева только… Придет Синеоков — и того…
— Нет, — сказал с отчаянием Тима. — Я Ваську убивать не позволю!
— Некрасиво говоришь, Сапожков, некрасиво. Что значит не позволишь, если ячейка постановила?
— Я достану корма, достану.
— Так ведь откуда? Где можно взять, взяли.
— Я найду, обязательно найду!
— Если найдешь, значит, Ваське еще жить. Ну, а Саврасый?
— Я на обоих.
— Ну, давай, давай! Может, тебе какое содействие оказать? Ты требуй. Выдадим, чего в наших масштабах.
— Я один. Я знаю, где сено достать. Только его там немного.
Тима вышел из сторожки и побежал в конюшню, к Ваське. Васька стоял в деннике перед пустой кормушкой, глаза его были тусклые, шерсть взъерошена, брюхо подтянуто.
— Белужин! — закричал Тима. — Запрягай Ваську, Хомяков велел.
— Так на ней ехать нельзя, — сказал равнодушно Белужин. — Она еле самое себя на подставках держит: ослабела кобыла.
— Запрягай, слышишь! — грозно крикнул Тима.
— А мне что, раз приказано, значит, запрягу. — И Белужин, могучими руками взяв сани за оглобли, додвез их к конюшне, не очень веря, что Ваське удастся доплестись до саней.
Но все-таки у Васьки хватило сил выйти со двора конторы и шатающейся трусцой добрести до Сенной площади.
По белой пустыне Сенной площади катилась снежные космы пурги. Уже несколько лет здесь не было базаров.
Обезлошадела сибирская деревня, разоренная войной.
Сгнивали некошеные травы на сотнях тысяч десятин заливных лугов. Овес ели не кони, а люди, перемалывая его на самодельных мельницах. Конопляные и подсолнечные жмыхи, некогда возвышавшиеся здесь серыми маслянисто-пахучими пирамидами, выдавались теперь только в продуктовом пайке. Возле пустых фуражных амбаров, занесенных снегом, поземка намела высокие белопенные, рыхлые сугробы.
Овраг за Сенной площадью служил местом свалки.
Взяв с саней лопату, Тима стал отбрасывать снег с крутого откоса оврага. Из слипшихся, затхлых мороженых глыб навоза торчали жалкие клочки сена. Тима выдирал их и складывал в кучу. Надергав первую охапку, он снес ее в сани и накрыл доской, чтобы не разнесла поземка.
С пегого неба сыпалась колючая снежная труха. Было тускло и серо; от разрытой навозной свалки воняло мертвой плесенью и остро — нашатырем. До самых сумерек ковырялся Тима на отвале, но набрал почти полные сани полусгнившего сена и соломы.
Вернувшись в транспортную контору, он засыпал Ваське полную кормушку и почти столько же дал Саврасому и Гречику. Потом сказал Белужину, который старательно развешивал Васькину сбрую на деревянных гвоздях:
— Вот, спас я коней от смерти! — и похвастал: — Человек, если захочет, все может.
— Это правильно, — согласился Белужин, — вот Хомяков повадился каждый вечер политические беседы проводить, все будущее обрисовывает, а я ему каждый раз, как гвоздь, вопрос вбиваю: "Будет завтра полегче, чем сегодня, или не будет?" Не может прямо сказать, ежится.
— А вам сейчас очень плохо?
— Мне что? Я к несытой жизни привычный. Коней жалею. Кони отощали, как и мы, обезживотели.
— Но ведь скоро обозом хлеб привезут.
— Продотрядские хлеб в деревне не только для города берут. Надо еще слабосильной бедноте на семена выдать. Если не посеются, беда: голод начнет всех валить.
— Значит, не верите, что все хорошо получится?
— Да ведь как не верить? — развел руками Белужин. — Разве кто думал, что ты для этих одров корма достанешь, а достал. Теперь люди шибко горячие на всякие неожиданные дела. Во всем городе кровельного железa листа лишнего нет, а надо кровлю возводитьпод физическое здание, которое иноземцы наши ремонтируют, так Хрулев с германцем одним ходил-ходил и удумал: на кирпичном заводе глиняные черепки обжигать и этими черепками крышу выложить. Попробовали — красиво получается, и даже выгода: не ржавеют, как железо, или, как доска, не гниют. Когда люди так мозгами шевелят, все может быть.
Военнопленные, дав клятву восстановить сожженный черносотенцами в девятьсот пятом году Дом общества содействия физическому развитию, не рассчитали своих сил.
Мела пурга. За ночь стройку заваливало снегом. Полдня уходило на то, чтобы очистить рабочие места, сбросить снег с лесов и уж потом в сумрачной мгле пурги трудиться на ощупь под беспрерывной осыпью колючего, как кварцевый песок, сухого снега. Хотя среди военнопленных было несколько опытных строительных рабочих, они изнемогли в этой беспрерывной борьбе с медленно катящимся через город снеговым океаном.
Пурга продувала насквозь стоящих на строительных лесах людей, и, чтобы сберечь носы, уши, щеки, военнопленные сделали себе из тряпок маски. Они не успевали размешать в творилах известковый раствор, как он смерзался. От тяжести выпавшего ночью снега два раза обрушивались леса. Не хватало строительных материалов.
Кирпич выламывали из стен старинного соляного склада и возили его на самодельных санях к месту стройки через весь город. Разбирали полуобгоревшие развалины золотаревских амбаров и конюшен и волокли на себе бревна, стропила, брусья и балки.
Несколько человек поранились, отморозили руки. Люди так ослабевали после рабочего дня, что, не имея сил дойти до казармы, долго сидели у костра, разложенного во дворе стройки, и иногда засыпали на корточках у огня.
Герман Гольц несколько раз заходил ночью в ревком с твердым намерением сказать Рыжикову о том, как трудно и медленно движется восстановление здания, и попросить помощи. Но, побыв в ревкоме, он узнавал, что даже на более важные и жизненно необходимые нужды не хватает ни людей, ни средств, и уходил, ничего не попросив.
А на вопрос Рыжикова: "Ну, как там у вас?" — отвечал с деланным оживлением: "Ничего, зимно немножко, но ничего, — и, отводя взгляд от изможденного лица Рыжикова с розовыми от постоянное бессонницы глазами, произносил тихо, уклончиво: — Я просто так пришел. Новости знать".
А тут еще с лесов сорвался и разбился насмерть чех Густав Плучек. Гольц подозревал, что Плучек упал не сам, не по неосторожности, а столкнул его фельдфебель Адольф Кешке, несколько раз застигнутый Гольцем в укромных углах во время бесед с Функом, повадившимся ходить на стройку. И особенно неприятно было слышать, как какие-то хорошо одетые русские люди насмешливо покрикивали, стоя на тротуаре:
— Что, немчура, жжет морозец? Напялили тряпичные намордники, все равно до костей проймет! — Язвительно советовали: — Да кто же зимой что-нибудь строит? Это у вас она хлипкая. Подождали бы, куда торопитесь? Видать, домой поспеть к своей революции охота. Нагляделись ее у нас, одумались бы.