Приведенные соображения не подействовали на Коленкура, тем более, что он только что получил второе письмо от Шампаньи, а именно декабрьское, которое всецело было продиктовано императором и в котором его торопили покончить дело. Под влиянием этого письма он не побоялся высказаться вполне определенно. Теперь он не придавал своим словам характера предварительного запроса, а, в силу полученных приказаний, сделал формальное предложение. “Я говорил определенно, даже настойчиво”, – писал он. Прижатый к стене, Александр обещал поговорить со своей матерью. Он сказал, что сделает все, что может; что будет счастлив связать себя с императором одними узами больше. Что же касается возможных последствий, то он заранее ни за что не ручается и слагает с себя всякую ответственность. “Если отсюда произойдут какие-нибудь неудобства, пусть разбираются дипломаты. Вы затеваете это дело, ну и не жалуйтесь потом”. Первые разговоры между сыном и матерью происходили от 3 до 5 января. Александр тотчас же передал результаты Коленкуру, который сделал их содержанием своей депеши. Мария Феодоровна не приняла предложения дурно, хотя можно было опасаться с ее стороны предвзятого сопротивления, не поддающегося никаким резонам. Ничего подобного не случилось. Она обсуждала вопрос, – что было хорошим знаком, – но просила дать ей время подумать и посоветоваться. Она написала в Тверь своей дочери Екатерине, желая узнать ее мнение. Из всех ее детей только эта не подчинявшаяся ей великая княгиня приобрела некоторое влияние на ее ум, только о ее мнении императрице угодно было справляться в важных случаях. Таким образом, император спрятался за мать, – мать укрылась за дочь.
По правде говоря, мнение великой княгини Екатерины – при условии, что оно будет благоприятным, – могло иметь большое значение. Великая княгиня пользовалась авторитетом и в своей семье, и при дворе, и в свете. Властная и надменная, с твердой волей и выдающимся умом, она имела влияние не только на близко стоящих к ней лиц. Из глухой провинции, где она жила, ее престиж распространялся на обе столицы. В Твери она создала себе свое собственное царство и царила над кружком писателей и мыслителей. Эта группа составляла почти политическую партию. Это была партия тех людей, которые противопоставляли политике новшеств Сперанского возврат к московским преданиям во всей их чистоте, и желали, чтобы Россия не уподоблялась Европе, а оставалась сама собой. “Более русская, чем ее семья”,[315] великая княгиня одобряла и покровительствовала такому направлению мыслей. Рассказывали даже, будто бы она стремилась к власти, так что в смутные времена, когда недовольство знати заставляло бояться для царствования Александра рокового исхода, взоры многих обращались на великую княгиню, которой Провидение дало мужской ум и самое имя которой как будто предназначало ее для трона.
Каково могло быть ее мнение о семейном союзе с Наполеоном? В этом отношении у Коленкура не было никаких точных данных. Ему оставалось только восстановить в своей памяти недавнее прошлое и тогдашние разговоры в салонах. В 1807 г., когда речь шла о ней самой, когда народная молва просватала ее за Наполеона, Екатерина мужественно отнеслась к той тяжелой и необычной роли, которую ей прочили. Позднее, после событий 1808 г., т. е. после событий в Испании, она вернулась к предубеждениям своей семьи против похитителя корон. Одна ее фраза, фраза характерная и чисто русская, получила большое распространение. Она будто бы сказала: “Я скорее согласилась бы быть простой попадьей, чем государыней страны, находящейся под влиянием Франции”.[316] Тем не менее, Александр, по-видимому, ставил вне всякого сомнения, что ответ из Твери будет благоприятен и что сестра присоединится к нему и поможет ему уговорить мать. Но для доставки письма и обратного ответа требовалось известное время. Заключение: к первой отсрочке прибавилась просьба о новой на десять дней; это было уже далеко от сорока восьми часов, данных императором на размышление.
Но, думал Коленкур, если императрица в течение двадцати дней ни на что не решится, может быть, царь мог бы пообещать, что в таком случае он потребует ее согласия или даст его от своего имени; что, прибегнув сперва – что весьма естественно – к мерам кротости и убеждения, он, может быть, заговорит с матерью, если это потребуется, как глава государства. Несмотря на то, что наш посланник стал различными способами домогаться этого, царь всякий раз объявлял, что не считает себя вправе поступить таким образом. Он говорил, что уважение, которое он питает к воле покойного отца и к правам матери, препятствует ему при данных условиях воспользоваться верховными правами; что его самодержавная воля кончается на пороге Гатчины; что в Гатчине его роль сводится к ведению переговоров; он “только посол посланника”[317]. Да что и в этой роли он должен действовать с бесконечными предосторожностями, и в интересах самого Наполеона, ради охранения его достоинства, которое ему дорого, всячески избегать резкости. Далее он продолжал, что, как верный друг, он поостерегся выдавать императора; что он умолчал о разговоре с Коленкуром, а сделал вид, что действует по собственному почину и говорил о браке “в смысле проекта, к которому создавшееся теперь положение может привести”. Он говорил, что употребляя эту систему, он подвигается медленнее, да и не может очень спешить, дабы не сделали вывода, что предложение уже сделано и что требуется дать ответ, но что, благодаря этому, приобретается громадная выгода, ибо Наполеон остается в стороне, и его августейшее имя ни в каком случае не будет скомпрометировано. Если предубеждения императрицы нельзя будет побороть, она никогда не узнает, что император Наполеон искал руки ее дочери, следовательно, у него не будет повода бояться с ее стороны нежелательных разоблачений. Что же касается Румянцева, сказал он, то это – сама скромность. Что ему сказано, – “умрет вместе с ним”. “Я щажу, продолжал Александр, самолюбие императора Наполеона, так, как бы я желал, чтобы, в подобном случае, щадили мое собственное. Если дело не устроится, можно поручиться, что никогда никто не будет говорить об этом”. Действуя с такими предосторожностями, не предвидел ли он отказа и не хотел ли ослабить его последствий? Сообщение о своей тактике замалчиваний, которая уже сама по себе была дурным предзнаменованием, он завершил замечанием весьма любезного, но и весьма неутешительного свойства. Он сказал? “Император Наполеон ничем не связан, даже по отношению ко мне”. Поставив вопрос таким образом. Александр предоставил нам полную свободу взять назад свое предложение и заботливо открывал перед нами двери.
В заключение еще дурной симптом: Александр и Румянцев всевозможными знаками внимания и ласковым обхождением старались возместить тот недостаток предупредительности и сочувствия, который они проявляли в деле о браке. Никогда еще Коленкур не был так чествуем, так взыскан милостями. “Никогда еще, – писал он в частном письме, – не обходились с посланником так, как со мной… Император, а также и канцлер, оказывают мне более, чем доверие, даже более, чем дружбу”[318]. В политике тот и другой желают скорого и счастливого успеха разным нашим предприятиям и предлагают свое содействие. Они готовы были дать все, кроме того, чего у них просили, и по другим делам не скупились на обещания. Намекая на слух, по которому Наполеон, желая привести свой титул в соответствие с фактическими владениями, хотел провозгласить себя императором Запада, канцлер дал понять, что это нововведение не вызовет в Петербурге ни удивления, ни неудовольствия[319].В ответ на просьбу императора о руке великой княжны Россия предлагала ему корону Карла Великого, как будто он трижды не завоевал ее своей шпагой.