Разобраться в таком мало обещающем деле было тем более трудно, что, дабы не подавать преждевременной надежды, можно было говорить только полунамеками, и, во всяком случае, обратиться в Вену имелось в виду только в маловероятном случае отказа со стороны России. К тому же, оба двора за отсутствием естественных посредников не могли строить никаких догадок о взаимных чувствах и были лишены возможности объясниться. Война повлекла за собой отозвание посольства, а для замещения их новыми не было времени. Наполеон не наметил еще, кто будет его посланником в Вене; император же Франц, хотя и выбрал своим представителем в Париже князя Шварценберга, но тот не прибыл еще к месту своего назначения и пока ограничился тем, что послал вперед с извещением о своем приезде секретаря посольства, кавалера Флоре. 21 ноября в разговоре с Флоре Шампаньи умышленно начал расспрашивать о принцессе Луизе, но ему не удалось вызвать сочувственного отклика, который мог бы служить точкой отправления для каких бы то ни было переговоров[275]. Это желанное слово, сказать которое Флоре не считал себя уполномоченным, было сказано лицом, занимавшим высший пост, и пришло непосредственно из Вены.
Однажды, в первой половине декабря, Шампаньи нашел в портфеле, который он аккуратно посылал с корреспонденцией императору и который император по прочтении ее столь же аккуратно возвращал ему обратно, записку без подписи, написанную знакомым почерком. Записка была от Лаборда, который, как мы видели, играл деятельную роль в последнем примирении с Австрией. По подписании договора и уходе французской армии Лаборд остался в Вене с поручением официального характера – сговориться по некоторым деталям, главным же образом, наблюдать за Австрией и доставлять о ней сведения. Он был принят у министров, имел многочисленные связи в придворном мире и среди правительственных лиц и поэтому был особенно пригоден для этой последней роли. При возвращении императора Франца в свою столицу, он был еще в Вене, куда уже дошли слухи о разводе Наполеона и несколько ослабили интерес венцев к торжественному выезду монарха, хотя император и был встречен своими подданными с трогательным восторгом. За два дня до Франца приехал в Вену граф Меттерних, только что назначенный вместо Стадиона министром иностранных дел. С его назначением политика доброго согласия с Францией получала одобрение свыше. 29 ноября новый министр имел любопытный разговор с Лабордом, который постарался воспроизвести его на бумаге. Вот особенно замечательная выдержка из донесения Лаборда:
“Говоря о средствах установить единение и согласие между Францией и Австрией, Меттерних вставил в разговор фразу о семейном союзе и после разных дипломатических походов откровенно выразил свою мысль. “Верите ли вы, – сказал он мне, – что Император, действительно, хочет развестись с Императрицей?”. Я не был подготовлен к такому вопросу, и, думая, что он говорит о семейном союзе, имея в виду одну из принцесс французского императорского дома, ответил несколькими неопределенными словами, предоставляя ему высказаться точнее. Он вернулся к этому вопросу и заговорил о возможности брака императора Наполеона, С принцессой австрийского дома. “Эта мысль исходит от меня, – сказал он; я не “пытался узнать мнение императора по этому вопросу. – Но, не считая уже того, что я почти уверен в том, что оно будет благоприятно, подобное событие встретит такой радушный прием со стороны всех, кто в нашей стране имеет некоторое состояние, имя и положение, что я нисколько не сомневаюсь в том, что оно может осуществиться, и думаю, что это будет для нас истинным счастьем и прославит время моего управления министерством…” Встретясь со мной на другой день, – прибавляет Лаборд, – Меттерних высказал мне еще раз те же уверения”[276].
Лаборд отправил немедленно, а, может быть, и сам привез свой отчет, ибо он вернулся в Париж несколько дней спустя после этого разговора. Он постарался всучить эту записку своему покровителю, герцогу Бассано, и, надо думать, через него довел ее до императора. Как бы то ни было, она попала на глаза Его Величеству, как указывает на то следующая отметка, начертанная на полях собственной рукой императора и подписанная его твердым росчерком: “Отправлено Шампаньи”. Наполеон послал записку Шампаньи, которому поручено было вести и хранить переписку по поводу брака. Не думая еще воспользоваться намеками, которые она в себе содержала, он пожелал, чтобы она была сохранена и находилась при деле.
Почти в то же время мы получили еще указание на желание Австрии породниться с нами. Ему мы обязаны были случайной встрече лиц, принадлежащих к высшему свету. Это случилось на той же неделе, когда, благодаря пребыванию в Париже немецких королей, затянулся, несмотря на близость развода, период празднеств; когда Жозефина еще царила на балах и съездах при дворе, не скрывая уже грусти, придававшей ей трогательную прелесть. Однажды вечером, по окончании приема, приглашенные медленно двигались по галереям к выходу. В это время, когда они шли многолюдной и тесной толпой, завязались разговоры и осторожно, шепотом, как подобает величию места, начался обмен впечатлений. Это был самый подходящий момент для размышлений и злословия. На минуту случай столкнул Флоре с сенатором Семонвиллем, с которым он был давно знаком. Они начали разговаривать, и их беседа естественно перешла на вопрос, который занимал все умы. Они заговорили о разводе и новом браке. Семонвилль был известен как сторонник выбора эрцгерцогини, что же касается Флоре, то он оказался с ним гораздо менее сдержанным, чем с Шампаньи. Оттого ли, что в это время он лучше знал мысли своего двора или менее торжественная обстановка казалась ему более благоприятной, во всяком случае, он первый выразил свое желание или, вернее, сожаление, так как брак с русской великой княжной, о котором говорили повсюду, казался делом решенным. – “Итак, – сказал он, – вот что решено! Через несколько дней мы будем иметь официальное сообщение. – По-видимому, сказал Семонвилль, дело сделано, ибо вы, с своей стороны, не пожелали устроить этого дела. – Кто это вам сказал? – Ей Богу! так думают. А разве дело могло устроиться? – Почему же нет?”
Разговор, начавший принимать интересный оборот, был внезапно прерван. Лакей торжественным голосом прокричал позади собеседников имя князя великого канцлера, который направлялся к выходу и которому нужно было дать дорогу. Толпа почтительно расступается; проходит Камбасерес – олицетворение официальной чопорности и этикета. Затем ряды снова смыкаются; Флоре и Семонвилль оказываются один возле другого и осторожно, не оборачиваясь и не глядя друг на друга, возобновляют разговор с того места, на котором остановились.
“Правда ли, – сказал Семонвилль. – что вы были бы не прочь дать нам одну из ваших эрцгерцогинь? – Да.
– Кто? Вы лично? желаю вам успеха; а ваш посланник? Князь Шварценберг прибыл, наконец, в Париж. – Я ручаюсь за него. – Меттерних? – Никакого разговора. – А император? – Тем более. – А мачеха? Ведь она нас ненавидит. – Вы ее не знаете. Это – честолюбивая женщина; ее убедят когда угодно и в чем угодно…”
“Ее Императорское Высочество принцесса Полина”,– снова раздается голос лакея, и друзья принуждены опять разъединиться и дать дорогу сияющей от удовольствия принцессе с ее свитой из дам и камергеров. Они сошлись только на лестнице, и на подъезде, в толкотне, при криках лакеев и грохоте подкатывавших со всех сторон экипажей, нашли возможным обменяться еще несколькими словами. “Могу ли я, – сказал Семонвилль, принять за достоверное, что вы мне только что сказали? – Можете. – Слово друга? – Слово друга”. Семонвилль садится в карету и велит везти себя прямо к герцогу Бассано, которого, несмотря на поздний час, застает за работой. – “А! добрый вечер, – сказал ему герцог. – Как! дело к полночи, а вы еще не спите? – Нет. Прежде чем идти спать, мне нужно вам кое-что сказать. – У меня нет времени. – Необходимо. – Что такое? (шепотом). Не заговор ли? – Гораздо лучше. Отошлите ваших секретарей и выслушайте нечто более важное, чем ваша работа”. И Семонвилль слово в слово передал ему свой разговор с Флоре. Герцог записал его под диктовку и на другой день утром передал императору[277].