— Все, что творилось здесь у нас, расскажет честный унитаз, господин художник.
— Можешь не рассказывать, господин унитаз! — мгновенно повернулся Генрих. — Мы не будем тебя допрашивать. Мы тебя испытаем. Знаешь, как с еретиками расправлялись?
Поразительно — впервые тут, кажется, Куцерь дрогнул и не нашелся с ответом. Кто-то другой сказал тихо — на всю сцену:
— Что-то нехорошее будет.
— Мы не оставим тебе шанса, — продолжал Генрих. — Ни одного. Ты сидишь в кресле. Софиты падают, — быстрый жест вверх. — Не шелохнулся — твоя правда. Ты убил Колмогорова. И расплатился за это жизнью. Дернешься спасать шкуру — соврал. Тогда ты жив, но дешевый шут. Макака.
— Что вы хотите делать? — предостерегающим голосом спросила Раиса Артуровна.
— Генрих, перестань! — шагнула Аня. Тарасюк заступил ей дорогу: не вмешивайся!
Несколько мгновений спустя Генрих уже взбегал по железным лесенкам и переходам, которые лепились вокруг сцены ярусами. Скоро он показался у расположенного выше софитов пульта машинистов — маленький, растворенный блеском прожекторов.
Напряженно глядел вверх Куцерь — бледный, сожженный светом до белого.
С легким, едва уловимым скрежетом софиты, размещенные в ряд на железной ферме прожектора, дрогнули и начали опускаться.
И почти сразу остановились. Из-за невыносимого сверкания ламп, из-за путаницы ажурных конструкций, словно оплавленных жаром, из-за дождя свисающих еще выше, с неразличимой высоты тросов — сверху, как с тучи, прогремел голос:
— Никто не собирается тебя калечить. Ты заслуженный артист. Выкручивайся! Давай, грохнись со своим троном! На пол! Будешь сидеть — сгоришь, раздавленный. Это кара. За Колмогорова. Извернешься — лживая обезьяна. Выбирай: жизнь — значит ложь, смерть — значит правда.
Сцена молчала.
Надсаживаясь, небеса заорали:
— Выбирай! Жизнь — ложь! Смерть — правда!
В тишине послышался вибрирующий голос Раисы Артуровны:
— Генрих Михайлович, непорядочно это! — Слезящимися глазами она глядела вверх.
Словно очнувшись, закричал Куцерь.
— Зеленая женщина! — гаркнул он вдруг во все легкие, напрягая жилы на шее. — Знаю я, чего она зеленая!
Софиты пришли в движение.
— Позеленела… — успел еще сказать, сбившись, Куцерь.
Сверкающий ряд прожекторов в железном корсете не опускался — падал; как ни медленно софиты двигались, подчиняясь вращению передаточных шестерен, казалось, падали, не давая времени, не оставляя пространства, чтобы увернуться. Спутанный на своем кресле, Куцерь застыл.
— Вы что? — раздался женский вопль. — Мамочка!
Куцерь рванулся. Ему понадобилось два-три судорожных рывка, которые повторяла с ним вся охваченная ужасом сцена, чтобы раскачать и опрокинуть кресло. Боком грохнулся он на лиственный настил сцены и продолжал дергаться в раковине седалища, пытаясь сдвинуться на вершок, на другой — прочь.
Кто-то ринулся было на помощь, кто-то отшатнулся, сцена вопила:
— Прекратите!
— С ума сошел!
— Генрих!
С отчетливым треском рама софитов ударила в ножку кресла — дерево раскололось, звон стекла, прожектор вспыхнул дымом и погас. Куцерь вывернулся, весь опутанный черными змеями, в костях обломков, с гремучим шорохом перекатился, ерзая, по полу. И сразу вразнобой начали опускаться, дрогнув там, в высоте, другие софиты, штанкеты, заструились тросы. Народ отступал с бранью за кулисы, на авансцену.
Все еще замотанный кабелем, в котором застряли спинка кресла и крупные обломки, Куцерь поднялся. Теперь он без особого труда уклонялся от огня и железа. Человек наверху остановил машину. Не пройдя и половины пути вниз, замер один софит, другой, прекратили движение штанкеты.
— Выбор сделан! — громыхнул голос с верхотуры. — Ты живой — ты ложь!
Сваливая с себя черную змеящуюся тяжесть, обломки и щепу, Куцерь ловил взглядом затерянную в железных ярусах тень.
— Зеленая женщина! — закричал он охрипшим голосом. — Я знаю! Все знают! Жена Колмогорова! Вот она кто! Зеленая! Ее тошнило, когда ты трахал ее своей кистью! Позеленела от омерзения!
Генрих сбегал по железным лестницам и мосткам. Куцерь подхватил длинный разъем на конце кабеля и приставил его между бедер колом:
— Малярная кисть! Вот ты кто! Маляр! Ведро краски!
— Чего разорался?! — раздался голос. Почти спокойный.
Куцерь запнулся. За кулисами рядом с роялем стояла Вероника Богоявленская. Полная фигура в черном свитере и черных колготках. Куцерь уставился на нее, все еще удерживая между бедер вставший торчком конец кабеля.
— Придурок! — сказала она внятно.
— Я убийца! — возразил Куцерь с надрывом. — Я отравил Колмогорова!
— Придурок, — повторила она, не взволновавшись. — Никто не отравил Колмогорова. Потому что я заменила кофе. То самое, в который ты и все остальные идиоты понабросали яду.
Остановился, хватившись за перила, Генрих.
— Какое кофе? — сказал он в такой полной тишине, что слово отчетливо разнеслось по сцене, по пустым рядам темного зала и затихающим шелестом отозвалось в самых дальних его пределах — на балконах, под куполом.
— Остывший кофе, что на рояле, в турке, — буднично пояснила Богоявленская из полутьмы кулис. — Я его вылила. А Колмогорову сварила заново. И он при мне это кофе пил. Я не отходила.
Потом она вернулась к онемевшему Куцерю:
— Раскричался — убийца! Сначала разберись, а потом кричи.
Никто не сказал ни слова, когда Вероника собрала на поднос валявшиеся на рояле пачки лекарств, поставила грязную чашку, турку, забрала полотенце и удалилась.
— Уберите ваши железяки! Осточертело! — крикнула Аня вверх, машинисту, который маячил у пульта.
Зависшие без порядка штанкеты и софиты начали один за другим подниматься.
Все еще сжимая кабель, Куцерь двинулся по сцене, подволакивая за собой струящиеся черные плети.
— Не знаю тогда, что вам еще и сказать…
— Может, для разнообразия правду? — резко откликнулась Аня.
Виктор пнул путавшийся в ногах кабель и отбросил конец, гулко стукнувший о пол.
— Все, хлопцы, край! Под горло стало!
И он не нашел ничего лучшего, как бухнуться на колени.
— Убейте меня!
— Алкоголик! Обезьяна! — захлебнулся Тарасюк.
— Повеситься я хотел — реально! Была мысля. Опосля. А яд… Да откуда?! Где бы я его взял?!
— Ребенок… — сказала Аня. — Большой злой ребенок. Избалованный, самовлюбленный.
Виктор поднялся, отряхивая колени.
— Вячеслав Владимирович для меня святой!
— Happy end. — Надя имела основания радоваться, что затянувшийся сюжет в конце концов все же закончился. Вполне пристойным, драматургически завершенным финалом. Казалось, она испытывала потребность поделиться своим облегчением с окружающими: ну, ребята, умора же! К счастью, никто не обращал на нее внимания и она, поколебавшись, смолчала.
Аня возвратилась к телефону, и это неизвестно уж почему задело Куцеря. Не успела она обменяться с Вадимом двумя словами, как Куцерь внезапно шагнул к ней и вырвал трубку.
— Вадик! — срывающимся голосом объявил Виктор. — Ты тут единственный умный человек. Потому что не тут. Вадик, ты, конечно же, понял.
Хмурая и злая, Аня переминалась в намерении выхватить телефон, едва только Виктор подставится.
— Шут гороховый! — прошипел Тарасюк.
— Убийство отменяется! — продолжал Куцерь с вновь проснувшимся красноречием. Похоже, прежний, только что отмененный спектакль оставил его в неудовлетворенных, болезненно раздраженных чувствах. — Господин художник так все хорошо разложил, что я уж тут ерзал, ерзал, каб прежде времени в штаны не наделать. Вадик, ты должен описать это в своей новой книжке. Слушай сюда: вот господин художник. Кусает локти. Записывай, Вадик. Вот Леночка Полякова хмурится, наша прима: талия короткая, нос горбатый — красавица. Фыркнула! Ишь ты! Вот Корженевский Леник — ему Колмогоров велел работать над сценическими данными: рожу пообтесать и выгладить. Тарасюк… ну, это наша совесть общественного пользования. Лешка Кацупо — наш ум… закулисный.