Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А. М. Герасимов

Из книги «Жизнь художника»[125]

В 1915 г. я подал на защиту две дипломные работы: на звание художника – картину «В. О. Ключевский на лекции в Училище живописи» и на знание архитектора – проект Мавзолея в память жертв Отечественной войны 1812 года.

Василий Осипович Ключевский читал в Училище курс русской истории. Зал, где он читал лекцию, всегда был переполнен. Здесь были и ученики и профессора. Среди его слушателей нередко можно было видеть Серова, который в то время делал серию рисунков из жизни Петра I и Елизаветы Петровны.

Василий Осипович – сухонький старичок в черном сюртуке, гладко причесанный, с маленькой седой бородкой, в очках, за которыми поблескивают мудрые глазки, обычно читал лекции, стоя за пюпитром, точнее облокотясь на пюпитр. Говорил он так ярко и убедительно, точно сам был очевидцем давно прошедших событий или лично был знаком с Борисом Годуновым и Шуйским, с Варлаамом и Самозванцем. Русская история в его изложении будто прямо входила к нам в Школу живописи. Особенно мне запомнилось его описание «Утра Алексея Михайловича» и «Смутного времени». С воодушевлением рассказывал он о Петре I. Не забуду его слов: «История – это фонарь в будущее, который светит нам из прошлого». Когда Шаляпин репетировал партию Бориса Годунова, он обращался к Василию Осиповичу за консультацией и, как известно, пришел в восторг от его рассказов и диалогов.

Писать картину мне было не трудно: у меня еще за год до выхода на диплом был сделан рисунок с Ключевского в его обычной позе, а слушатели с удовольствием позировали. <…>

Картину я выполнил акварелью размером в четыре листа ватмана. После дипломной защиты я был немедленно отправлен на фронт. Картина осталась в Училище и куда-то исчезла. <…>

А. В. Амфитеатров

Из писем к Горькому[126]

22 августа 1908 г … Я сейчас совершенно покорен третьим томом русской истории Ключевского. Личные характеристики у него – поистине Шекспира, Тацита и Льва Толстого достойные. Как подумаешь, что все это когда-то, студентом, слышал с кафедры самого Ключевского, – и был не в коня корм.

2 июня 1911 г.

… Я очень огорчен смертью Ключевского. Потерять на расстоянии 6 месяцев таких людей, как Толстой и Ключевский, – это жуткое дело для страны. А в промежутках, хоть и поменьше калибром, а все же крупные мертвецы – Сергеевич, Муромцев, Якубович…

Ключевского мне особенно жаль и потому, что умер рано, не кончив своего великого и мудрого дела (в противоположность Льву Николаевичу], который, наоборот, слишком пережил свое дело), да и потому, что – как смолоду зачаровал он меня с кафедры, так и в склоне к старости чаруюсь книгою. Если у нас за последние 30–40 лет являлся литературно-научный гений, то, конечно, это был Ключевский… Думаю, что суждено этому человеку расти по смерти долго и мощно. Народная фигура.

Сейчас я читаю полемику против его «Боярской думы» – Сергеевича и др. Умный человек Сергеевич и знает свое дело, как черт, и, покуда допекает Ключевского, кажется неотразимым. Но он поневоле должен вставлять подлинные тексты Ключевского и… после каждого из них все допекание Сергеевича разлетается дымом, а в памяти остается Ключевский: этакий же резец у человека! что ни удар, то фигура… <…>

[К 10-летию со дня смерти В. О. Ключевского][127]

1921 г.

«Почти три десятилетия этот великан, без малого трех аршин ростом, метался по стране, ломал и строил, все записывал, всех ободрял, бранился, дрался, вешал, скакал из одного конца государства в другой.

Такою безустанною деятельностью сформировались и укрепились понятия, чувства, вкусы и привычки Петра. Тяжеловесный, но вечно подвижный, холодный, но вспыльчивый, ежеминутно готовый к шумному взрыву, Петр был – точь-в-точь как чугунная пушка его петрозаводской отливки»…

«Государыня Елизавета Петровна была женщина умная и добрая, но – женщина. От вечерни она шла на балы, а с бала поспевала к заутрене. Строго соблюдала посты, при своем дворе и во всей империи никто лучше императрицы не мог исполнить менуэта и русской пляски. Невеста всевозможных женихов на свете от французского короля до собственного племянника, она отдала свое сердце придворному певчему из черниговских казаков. Мирная и беззаботная, она воевала чуть не половину своего царствования и победила первого стратега того времени Фридриха Великого. Основала первый настоящий университет в России – Московский и до конца жизни была уверена, что в Англию можно проехать сухим путем. Дала клятву никого не казнить смертью и населила Сибирь ссыльными, изувеченными пытками и с урезанными языками. Издавала законы против роскоши и оставила после себя в гардеробе с лишком 15 000 платьев и два сундука шелковых чулок».

«На русском престоле всякие люди бывали, всяких людей он видел. Сидели на нем и многоженцы, и жены без мужей, и выкресты из татар, и беглые монахи, и юродивые, – не бывало еще только скомороха. Но 25 декабря 1761 г. и этот пробел заполнен. На русском престоле явился скоморох. То был голштинский герцог Карл Петр Ульрих, известный в нашей истории под именем Петра III»…

Ровно сорок лет отделяют меня от тех часов в Большой словесной аудитории Московского университета, когда впервые прозвучали эти характеристики из уст незабвенного Василия Осиповича. Густой и толстый слой пестревших впечатлений налег за эти сорок лет на память и потускнела под ним далекая отгоревшая юность. А между тем, даже не закрывая глаз, я как будто вновь слышу спокойно-иронический, слегка козлеватый, звонкий и сиплый вместе, тенор, которым они произносились, как будто вновь вижу спокойно ироническое лицо с умным, пристальным, но не навязчивым взглядом, проницательных глаз, склоненное с кафедры к замершей во внимании аудитории, которая, как всегда у Ключевского, конечно, битком полна слушателями, нахлынувшими и с своих, т. е. филологического и юридического, и с чужих факультетов.

Мы, студенты первых курсов, увлекались Ключевским, обожали Ключевского. Однако сомневаюсь, чтобы многим из нас было тогда ясно огромное значение нашего любимого профессора в исторической науке. Мы знали, что такое значение за ним имеется, гордились тем, что слушаем общепризнанный авторитет, но принимали этот авторитет больше на веру, как аксиому, не требующую доказательств, и не он влек нас толпами, внимать драгоценные verba magistri.[128] Осмелюсь даже предположить, что из тогдашних слушателей и обожателей Ключевского большинство, ни в то время, ни после, не удосужилось проштудировать ни его «Древнерусские жития святых как исторический источник», ни «Боярскую думу Древней Руси», ни вообще тех страниц в трудах Ключевского, которые характерны для него, как для тонкого исторического исследователя, одаренного в равной степени и проникновенным вдохновением интуиции, и острою силою поверочного анализа. Мы были слишком молоды и, при всем таланте Ключевского как популяризатора, слишком мало подготовлены среднею школою к тому, чтобы понять и оценить его с чисто научной стороны его творчество. Это пришло позже и даже значительно позже. Зато – едва ли не первых же слов, первой же лекции с кафедры Ключевского повеяло на нас живительным духом мощной художественности, которая говорила с нашими молодыми душами языком внятной и увлекательной убедительности, покоряла ум и воображение и манила их к познанию связи событий прошлых и настоящих, как в изящной словесности «Война и мир» Льва Толстого, как в живописи исторические полотна И. Е. Репина.

Несмотря на то, что первый обширный опыт русской истории, карамзинская «История государства Российского» написана большим, по своему времени, художником слова, художественность в русской историографии – редкая птица. И, до последнего времени, я сказал бы даже – птица гонимая. Карамзин не говорил, а вещал, не писал, а начертывал на скрижалях. Его преемники, ученики германцев, смешивали карамзинскую величавость и торжественность с важным педантизмом немецких гелертеров. Писать историю важно, сухо и скучно было законом, под гнетущее ярмо которого покорно склонили голову даже великаны художественной речи, не исключая самого Пушкина. Ключевский, которому принадлежит блестящая оценка Пушкина как историка, совершенно справедливо указывал на тот факт, что «Пушкин (по преимуществу) был историком там, где не думал быть им», и убежденно утверждал, что в «Капитанской дочке», написанной между делом среди работ над пугачевщиной, «гораздо больше истории, чем в «Истории Пугачевского бунта», которая кажется длинным объяснительным примечанием к роману». Но этот тон «объяснительного примечания» был обязателен для труда автора, желавшего, чтобы его труд был принят публикою и критикою всерьез. Живость речи, образность изложения, драматическая яркость рассказа почитались смертными грехами. Николай Полевой едва ли не на этом, главным образом, проиграл возможный успех своей «Истории русского народа». В условиях более счастливой вольности почитались еретики историографии, западники, посвящавшие свои труды истории всеобщей, но даже и из их числа о лучшем, о том, кто дал тон и открыл дверь художественности в науку, о Грановском, Некрасов, впоследствии, справедливо сказал, что «говорил он лучше, чем писал». И это не по цензурным только условиям, как объяснял Некрасов, но потому, что даже что «писать не время было, почти что ничего тогда не проходило». А опять-таки потому, что даже такую эстетическую натуру, такую художественную голову, как Грановский, одолевал страх, не оказаться бы слишком литературным в ущерб серьезности. Любопытным показателем этого страха является Кудрявцев. Он был не только историк, но и беллетрист, писал недурные повести, следовательно, владел техникою художественного письма. В своих популярных «Римских женщинах» он довольно энергично, хотя и в чрезмерно статуарной красивости, пересказывал живым языком несколько сильных эпизодов из Тацитовых анналов. Но возьмите его «Судьбы Италии», возьмите его «Каролингов»: они написаны как будто другим автором, умышленно погружающим интереснейшее содержание в невылазную трясину формальной скуки. Еще более выразителен Соловьев. Ключевский был его учеником и преемником по кафедре. Он благоговел пред памятью своего учителя и посвятил ей несколько прочувствованных речей и статей, в совершенстве освещающих значительную ценность и громадный труд автора «Истории России с древнейших времен». Нечего и говорить о том, что Соловьев – фигура огромная, исключительная, и 29 томов его истории – вечный памятник, который, хотя бы и ветшал частями, никогда не утратит своего значения совершенно. Но даже любви Ключевского приходится признать, что Соловьев имел «известность сухого историка». Ключевский защищал Соловьева от этого приговора, но с большим усердием, чем убедительностью. Думаю, что даже с большим желанием оправдать любимого, чем с убеждением. «Это был, – говорит он о Соловьеве, – ученый со строгой, хорошо воспитанной мыслью. Черствой правды действительности он не смягчал в угоду патологическим наклонностям времени. Навстречу фельетонным вкусам читателя он выходил с серьезным, подчас жестким рассказом, в котором сухой, хорошо обдуманный факт не приносился в жертву хорошо рассказанному анекдоту… В его рассказе есть внутренняя гармония, историческая логика, заставляющая забывать о внешней беллетристической стройности изложения». Мы можем смело отнести этот суд Ключевского к редким случаям, когда он, великий разрушитель исторических недвижных традиций, сам делался жертвой традиций. Ведь в этой защите Соловьева, он в 1904 г. почти дословно повторил те же предрассудочные обвинения, с которыми за сорок лет пред тем, старозаветные полемисты обрушивались на Костомарова. Включительно до злополучного «фельетонизма», этого ужаснейшего пугала, которым педантическое гелертерство искони застращивает мысль, слово и перо молодых историков. И, к сожалению, даже до настоящего времени успешно. Настолько, что устрашенные им молодые дерзновения, обычно, к старости замирают и приносят покаяние, если не прямое, то косвенное. Возьмите к примеру, хотя бы того же Костомарова, в его великолепных «Северных народоправствах», молодом труде, за который Погодин и другие староверы именно и попрекали его фельетонизмом, именно ругали его «рыцарем свистопляски», и Костомарова в неудобочитаемой старческой «Руине». Что касается Соловьева, то я потому и позволил себе задержать на нем ваше внимание, что он, как бы не заступался Ключевский, является совершенно исключительным героем самоотверженного засушения своего слова, в умышленном обнажении его от живой образности и картинного полета, к которым, однако, этот высоко талантливый и умный человек, по натуре своей, был очень способен, как свидетельствует о том в своих ярких, выпуклых воспоминаниях В. О. Ключевский. Да и без свидетельств. Никакой суровый аскетизм не обходится без прорывов и падений, и в безграничной степени «Истории России с древнейших времен» имеются, изредка, страницы-оазисы, обличающие, что бес художественности обуял грешными искушениями даже и эту подвижническую душу и внушал ей прекрасные незабываемые вдохновения, вроде хотя бы знаменитой характеристики «богатыря-протопопа Аввакума».

вернуться

125

Печатается по кн.: Герасимов А. М. Жизнь художника. М., 1963. С. 99.

Автор – ГЕРАСИМОВ Александр Михайлович (1881–1963) – живописец, народный художник СССР (1943), академик Академии художеств СССР (1947, президент Академии в 1947–1957).

вернуться

126

Печатается по кн.: Литературное наследство. М., 1988. Т. 95. С. 114, 314.

Автор – АМФИТЕАТРОВ Александр Валентинович (1862–1938) – писатель, журналист, драматург, литературный и театральный критик. С 1921 г. жил за границей.

вернуться

127

Публикуется впервые. Оригинал хранится в РГАЛИ. Ф. 34, оп. 1, д. 114, л. 1 – 19 без конца. Угасающий текст написан на тонкой бумаге зелеными чернилами.

вернуться

128

слова учителя (лат.)

71
{"b":"112665","o":1}