[Что такое слово Божие?][89]
[до 13 марта 1899 г. ]
Что такое слово Божие? В нем ли вся сила? Простые молитвы Господи помилуй, Святый Боже гораздо больше действовали в христианстве, чем Евангелие, которое прежде мало кто читал и еще меньше кто понимал.
Критика библейского текста – доброе занятие. Но от нее не зависит вера. Никакой верующий не поставит своей веры в зависимость от филологического остроумия комментатора. Какое нам дело до ваших ватиканских манускриптов? Мы остаемся христианами, хотя бы весь текст Евангелия оказался неверным.
Религиозная жизнь идет своим путем, богословская наука – своим, и если они разойдутся, худо будет науке, а не жизни. У богословской науки могут быть два исхода: или она своими ухищрениями поддержит существующий церковный порядок – тогда верующие, недовольные этим порядком, уйдут из Церкви. Или наука, подготовляя реформу существующего церковного порядка по своим школьным идеалам, не угадает потребностей религиозной жизни: тогда мы все равно уйдем из Церкви. Ученый не заменит нам апостола. Возможен и третий исход: богослов угадает потребности верующего и скажет ему то, чего он желает. Это – худший исход для богослова: он покажет тогда свою ненужность.
Вообще кормчим церковного корабля грозит опасность остаться с пустою палубой: вслед за мышами, покидающими корабль перед крушением, могут уйти и пассажиры (верующие).
В Церковь не нужно ни заманивать калачом, как делали католики, ни загонять палкой, как православные пастыри. Верующий – ни беглый рабочий, ни теленок. Ему плевать на иерархию: проклянет его законная, он изобретет незаконную. Он в душе – раскольник белокриницкого согласия. Он не особенно дорожит этим школьным богословским кораблем Церкви, не боится спасаться вплавь.
Вообще не преувеличивайте значения богословского знания; для верующего это не якорь, а иллюстрация. Никто за него не подумает держаться, но многие полюбопытствуют видеть, то ли говорят ученые, что думают верующие. Богословская наука должна искать верующих, а не верующие богословов.
Религиозное чувство есть способность человека, а не его обязанность или обязанность, насколько он одарен этой способностью. Это – то же, что, например, чувство эстетическое, музыкальное ухо и т. п. Кто одарен этой способностью, обязан развивать ее – иначе он свинья. Но я не думаю, что есть люди, которые от природы – свиньи: тогда не было бы причины родиться им двуногими и с заостренным носом. Все родятся способными веровать, но не все делаются верующими. Ну и пусть их. Это дело благотворительности, а не миссии. Мы будем жалеть об их неверии и скорбеть, пенять им за неспособность веровать, как ухаживаем за идиотом, не возводя его идиотства в добродетель.
Нам нужен Христос, но мы обойдемся и без иерархии, и без Толстого: Христос не устанавливал ни той, ни другого. Мы сами – иерархия: вы есть иереи Бога вышнего. Церковь – корабль; когда капитаны спят или пьянствуют, матросы и пассажиры спасают себя сами.
Мысли о русских писателях
М. Ю. Лермонтов[90]
[После 5 декабря 1893 г. ]
Н. И. дал мне совет прочитать на сегодняшней нашей ассамблее одну статейку о Лермонтове. Я принял этот совет потому, что не раз замечал у присутствующих особенную любовь к этому поэту. Лермонтов – поэт нашей молодости, т. е. моей и моих сверстников, а так как я, наверное, ровесник батюш[кам] и матушкам большинства] здесь присутствующих, то и могу от их и своего лица выразить почтенным слушателям живейшее и признательное сочувствие за то, что дети поддерживают предание отцов, разделяя их литературные] симпатии. При таком преемственном сродстве вкусов мы, старики, как-то чувствуем себя меньше лишними на свете. Впрочем, поэзия не знает хронологии и всегда сближала людей, разделенных возрастом. Время не оставляет на ней следов, как бесследно проходит оно мимо нетленных античных статуй петербургского] Эрм[итажа]. И тома Лермонтова могут обветшать, истлеть, но не постареют и сумеют быть ровесниками даже нашим внукам.
Статейка, к[оторую] прошу позволить прочесть, анонимная, без подписи.[91] Потому можно и не называть ее автора. «Что в имени тебе моем?» Впрочем, я настолько солидарен с ее мыслями, что готов сполна взять на себя ответственность за скуку, какую наведет ее чтение, и заранее прошу винить одного меня, буде почувствуете таковую, хотя и надеюсь, что из любви к предмету статьи слушатели будут снисходительны к ее содержанию. Статья писана больше для размышления про себя, чем для чтения вслух.
Да и происхождение статьи невеселое: она поминальная и потому немного заунывна. Три года назад поминали 50-ю годовщину смерти Лермонтова. По этому случаю высказаны были очень различные суждения о поэте. Одни называли его пессимистом, другие – русским Байроном, третьи – поэтом Weltschmerz'a,[92] а один критик даже утверждал, что сюжет самого «Демона» не принадлежит Лермонтову, а взят им… не то у Мольера, не то у Виньи, – позабыл право. Прислушиваясь к этим суждениям, мы с автором публично и решились закричать: Неверно… Разумеется, нам и досталось от литер[атурной] полиции по заслугам.
Индивид[уальность] – неразлагаемый атом поэтич[еского] творчества.
Н. В. Гоголь[93]
1
[1892 г. ]
Редкому писателю выпадало на долю столько озлобленных насмешек и негодующих порицаний, как Гоголю, и редкий писатель давал столько поводов, столько видимых оправданий желавшим смеяться над ним и бранить его, как Гоголь. Смеялись над ним глупые люди, бескорыстно восставая на него во имя здорового рассудка – вещи, им чуждой и ненужной. Бранили его злые люди, целомудренно щетинясь во имя христианской любви и гражданской благопристойности, над которой они внутренне смеялись и которую оскорбляли самой возможностью своего существования. В самом деле, как глуп его «Нос» и сколько нелепости в его «Ссоре Ив[ана] Ив[ановича] с И[ваном] Ник[ифоровичем]»![94] С другой стороны, какая бесчеловечная жестокость смеяться над Маниловыми, Плюшкиными, Коробочкой – людьми, никому не делавшими зла, кроме самих себя, старавшимися устроить свое счастье, как умели, счастье, положим, смешное, но безвредное для других, людьми больше жалкими, чем забавными, годившимися для филантропической богодельни, а не для комической сцены. Гоголю приходилось обороняться на два фронта: и от консервативной, и от либеральной атаки. Одни прозревали в его психологически-нелепых, но политически-ехидных «Мертвых душах» совсем неблагонадежный, злостный подкоп под основы государственного порядка и авторитет мудрого закона; другие с брезгливой гримасой говорили о его слащаво-плаксивой «Переписке с друзьями», где он, разбитый болезнью, будто бы поклонился тому, что презирал прежде, и оплакал то, над чем прежде смеялся.
Гоголь ни над чем не смеялся и ни о чем не плакал. Это он сам распустил сплетню про свой видимый миру смех и незримые слезы, и мир, обрадовавшись этой автобиографической диффамации, как публичному скандалу, с наслаждением поспешил сострадательно оплакать его видимый смех и злорадно осмеять его скрытые слезы, а ученые эстетики не замедлили составить из этой авторской обмолвки определение юмора как такого художественного настроения, которое созерцает мир сквозь видимый смех и незримые слезы.
Гоголь ни над чем не смеялся и ни о чем не плакал, потому что ничего не презирал, а для того, чтобы смеяться и плакать, нужно презирать и смешное и жалкое. Он был «художник-создатель» и притом христианин, а такой художник не может ни смеяться, ни презирать: «для него нет ни низкого предмета в природе, в презренном у него уже нет презренного», ибо, прошедши сквозь чистилище его души, презренное получает высокое выражение. Так писал Гоголь. Подобные излишества любящего сердца, такие передержки художественного воображения и вызывали насмешки и злобу. Ничего не может быть смешнее и досаднее глубокой мысли в одежде горячей фразы, ворвавшейся в пустую и холодную светскую болтовню от скуки, ибо тогда светские болтуны перестают в одно мгновение сознавать и смысл своего существования и признавать свою обязанность быть приличными. «А! Туда же, обличитель!» – злорадно ехидничали одни. «Просто неблаговидный человек, не понимающий светских приличий», – самодовольно зубоскалили другие.