Лион рассмеялся.
– В те годы я вообще перестала писать, и если бы не нашла в себе силы порвать с этой бессмысленной жизнью – из меня бы никогда не получился художник. Да, тогда передо мной снова был тупик. Я была в отчаянии, и бесповоротно решила, что перестану писать. Но потом как-то подумала: дай напоследок напишу я еще хотя бы одну картину и всем докажу. Что именно я хотела доказать? Это было не важно, но когда я снова взяла в руки кисть, я просто ужаснулась: оказалось, что я не могу написать ничего, что я совершенно разучилась это делать. Это было просто уму непостижимо. Тогда пришлось искать новую технику. Вот я и стала использовать черное и белое, потому что это были самые резкие цвета, которые я смогла найти. То, что я тогда задумала, теперь называют поп-арт, но тогда я еще не знала этого термина – просто попробовала, и все. Получилось нечто такое, что представляло стабильное и нестабильное одновременно. Я присмотрелась – вижу, что получилось. Вот и подумала: «Дай-ка напишу еще одну». Это придало мне уверенность и силы в себе. Я пошла на работу, преподавала рисунок, а по вечерам стала дальше разрабатывать эту новую свою технику. Однажды я встретилась с галерейщиком, совершенно случайно, и он предложил устроить мне персональную выставку в Лондоне. Я согласилась. Боялась, конечно, немножко, но спасло то, что я относилась к этому несерьезно. Думала так: придут друзья, выпьем шампанского… Помню, сама сидела в зале целыми ночами: оформляла интерьер и экспозицию. Зал был слишком большой, картин не хватило, один угол оставался свободным. Так я, недолго думая, тут же взяла и на месте написала: к открытию выставки там даже краска не успела высохнуть на холстах. Я же говорю, серьезно к этому не относилась, а после выставки была ошарашена: последовал успех и меня заметили даже американцы. Ну, а там и пошло. Следующая выставка была в Нью-Йорке, и все картины еще до открытия были распроданы. Тут меня принимали за равную. Даже Дали появился и очень хвалил. – Ольвия недовольно поморщилась.
– Вам не нравится Сальвадор Дали? – удивился Лион.
– Да, я просто терпеть его не могу, – призналась Ольвия.
– Но ведь его считают гениальным художником! – воскликнул Лион.
– Кто считает? – парировала Ольвия. Лион не нашелся, что ответить, и стушевался.
– То-то и оно, – улыбнулась женщина. – Дали – не художник, а трюкач, но, надо признать, трюкач гениальный.
Они рассмеялись вдвоем. Ольвия взяла со стола стакан с соком и сделала небольшой глоток.
– Я вам наверное чертовски надоела?
– Что вы! – замахал руками Лион. – Продолжайте, пожалуйста, я весь внимание.
Соседка начинала ему нравиться все больше и больше: Лион был в восторге от Ольвии. Он был просто поражен, что женщина, которая, просидев целый вечер у него в гостях, не проронила почти ни слова, предоставив своему мужу часами распространяться о своих театральных делах, на самом деле оказалась не простой серой лошадкой, а ярчайшей личностью: не менее, а скорее даже более интересной, чем ее знаменитый муж.
– Вы наверное сразу стали богатой? – решил подзадорить собеседницу Лион.
– Ну да, – неопределенно махнула рукой Ольвия. – Года через четыре денег у меня было столько, что я могла бы вообще никогда ничего не делать. Это меня и погубило, ну и еще то, наверное, что я женщина.
– Вы о чем? – переспросил ее Лион.
– Да так, через какое-то время на меня набросились критики. Они обвинили меня в том, что я не художница, а просто оптический иллюзионист, и что от моих картин у людей начинаются головные боли, галлюцинации. Даже художники думали, что я пишу свои полотна под трафарет и между собой говорили, что это не имеет ничего общего с живописью. Мои мотивы стали воровать налево и направо дизайнеры, рекламщики. Мои адвокаты ввязали меня в судебные процессы… Очень скоро все это мне ужасно надоело. Я была озлоблена на людей, про себя называла всех «баранами». Ведь они говорили только об узорах, которые видели на поверхности, а не о том, какое впечатление производит на них вся картина. Тогда я бросила живопись во второй раз.
– А вы сильная женщина, заметил Лион. – Находясь на гребне успеха, взять, и вот так резко все обрубить…
– Да… – Ольвия опять задумалась. – В принципе где-то так и было. В Нью-Йорке меня называли суперзвездой, приглашали участвовать на биеннале. Тогда говорили, что мои оптические иллюзии и мерцающие линии воплощают современное искусство. Да, репродукции тех картин теперь печатают в учебниках. – Ольвия помолчала. – Само собой это был удивительный взлет для меня – художника, которого еще за пять лет до этого практически никто не знал. Ведь я тогда представляла из себя классический персонаж – непризнанный художник из мансарды, – она улыбнулась.
– Вы с тех пор больше не брали кисть в руки? – удивился Лион.
– Отнюдь… В том-то все и дело, что я оказалась не настолько свободна, как думала. Живопись оказалась для меня страстью, которая вытеснила все остальное. Постепенно она вытеснила из моего дома (я жила тогда в Лондоне) все понятие нормального быта. Почти каждая моя комната превратилась в мастерскую. В одной стояли законченные работы, во второй – я мазала новые холсты, там постоянно пахло масляной краской, в третьей я делала эскизы. Там стоял большой стол, заваленный газетами, цветной бумагой, карандашами. Я тогда настолько огрубела, что и на женщину не была похожа. Ведь писать картины – это чудовищный труд. Ни разу не было, чтобы я, закончив картину, сказала: «Ну вот, теперь отдохну». Кажется, не было ни минуты, когда бы я не думала о живописи или не работала над картинами. Вообще-то я не воспринимала это как работу – это было то, чем мне хотелось заниматься и то, чем я не могла не заниматься. А снова писать я стала после того как съездила зимой в Египет. Поездка эта была как откровение: ведь я тогда была страшно неуверенна в себе. А тут приехала домой и чувствую, что могу взяться за любую работу и ничего не боюсь. В то время я впервые стала работать с цветом. В Египте я увидела яркие цвета, которые художники тысячелетиями использовали в контрасте с красками пустыни и неба. И мне стало невероятно интересно их использовать самой. Я стала постепенно менять свою палитру, а потом обнаружила, что нельзя оставлять прежней и форму. Потом, постепенно привыкнув к египетским цветам, я обнаружила, что могу и вовсе обойтись без черного цвета. Я помню, для меня это было настоящим открытием: в те годы я была целиком поглощена миром абстрактных видений. Я подолгу обдумывала каждую композицию, прежде чем начать писать картину. Я составляла из раскрашенной бумаги цветовые гаммы, прикидывала их соотношения, каждый цвет специально смешивала сначала в гуаши, потом в акрилике либо масле. Постепенно привыкала к какой-то определенной палитре, узнавала возможности различных комбинаций, составляющих ее цветов. Я к этому подходила очень серьезно: писание картины у меня иногда занимало до двух лет. Ведь если одно цветное пятно не подходило – мне приходилось выбрасывать всю композицию и начинать все сначала.
Лион с восторгом смотрел на Ольвию.
– Вы – великолепный рассказчик! – похвалил он ее. – Далеко не каждый смог бы так захватывающе рассказывать о подобных вещах. Да вам бы книги писать!
Ольвия усмехнулась:
– Я пишу не книги, а картины, то есть… писала.
– Но почему? – воскликнул Лион. – Почему в прошедшем времени? Я прекрасно вижу, что для вас это не хобби, не увлечение и не средство зарабатывать деньги. Это для вас… Это ваша жизнь.
– Я сама думала точно так же, но на самом деле все оказалось далеко сложнее.
– Но почему? – не унимался Лион. – Как могло произойти, что вы оставили свое благородное занятие?
– Очень просто, – Ольвия уже успела спуститься с небес на землю. – Я встретила Питера. – И страстно полюбила его.
– И что же?
– А то, что он – ярко выраженный традиционалист.
– А при чем тут ваше творчество?
– А при том, что я писала абстрактную живопись: ту, которую не признавал Питер.