– То место, – сказала женщина, – кажется мне символом нашего положения. Мы ходим по кипящему вулкану.
Гверрандо молчал.
– Ты же будешь любить меня по-прежнему? – спросила Сусанна.
– Всегда, – ответил молодой человек.
– Я, – пробормотала женщина, – после тебя не смогу любить больше никого. Я люблю тебя больше, чем себя.
– Это неправда!
Женщина посмотрела на него с негодованием.
– И ты утверждаешь, что это неправда? – воскликнула она. – Тебе недостаточно моего слова? Чего же еще тебе нужно? – Она заплакала. – Изображать любовь, – проговорила она сквозь слезы, – это и значит чувствовать любовь, проявлять любовь, дарить любовь.
– Ты права, – сказал Гверрандо, обнимая ее. – Ладно, хватит плакать.
– А ты думаешь, что я плачу взаправду? – закричала Сусанна, заревев еще больше. – Мои слезы – одно притворство, чтобы тебе было приятно. Все для тебя, чудовище, и такова-то твоя благодарность!
Гверрандо поцеловал ее.
– Не понимаю, – сказал он, – околдовала ты меня, что ли?
– Вы прекратите наконец? – закричал возница. – Вам тут карета или меблированные комнаты?
Он остановил лошадь, слез с козел и сказал:
– Выходите.
– Негодяй! – рявкнул Гверрандо. – Да как ты смеешь…
– Выходите! – повторил кучер, грозно помахивая кнутом.
Но в этот момент появился какой-то крупный мужчина – схватив за руку кучера, он сказал:
– Спокойно. Этот господин едет со мной. Пошел!
Он занял место на козлах, рядом с возничим, и заставил его ехать дальше.
В гостинице он ожидал вознаграждения от Гверрандо, но тот постарался улизнуть со своей подругой. Мужчина погрозил ему в спину кулаком:
– Мы еще увидимся и тогда посчитаемся! – прорычал он.
* * *
Поскольку весь вечер прождали Гверрандо, который так и не появился, к вечеру дон Танкреди обратился к Эдельвейс.
– Пойдем прогуляемся на свежем воздухе, – предложил он.
Они вышли вместе с Баттистой. Коляска медленно везла их к парку Грифео, вдоль дороги, с которой видно весь Неаполь. В воздухе пахло весной, а наши друзья сильно грустили.
Молодой человек повернулся к Эдельвейс, взял ее за руку.
– Мне сказали, девушка, что завтра вы выходите замуж, – пробормотал он.
Эдельвейс покраснела, как в тот раз в горах; она смотрела ему прямо в глаза.
Под этим взглядом Баттисте не хватило духу сказать то, что он хотел.
Все трое молчали.
Уже несколько минут в небе стояла полная луна; эта луна, такая благородная и древняя, которой нравится блестеть на развалинах и освещать хороводы белок на крутых склонах, поросших травой, на опушках леса.
– Какая красивая луна! – пробормотала Эдельвейс, вздохнув.
Дон Танкреди не хотел поддаваться грусти.
– Расскажите мне что-нибудь забавное про луну, – сказал он Баттисте. И приготовился бешено хохотать.
– Мы никогда не воспринимаем Луну серьезно, – сказал Баттиста. – И делаем плохо. Представьте, если верно то, что говорят астрономы, – то есть, что на Луне жизнь угасла. Значит, когда-то там были люди, животные и растения; веселье, обеды, музыка, драки, гордые планы, сплетни, ссоры, соблазнительные взоры, пустые обещания, болваны, вечная любовь и заслуженные награды; было нечто, имевшее большое значение, нечто непреходящей ценности, яркие факты, неотложные дела, неприемлемые условия, похвальные намерения, невыносимые люди, люди беспардонные, незаменимые, незабываемые, непримиримые и непреклонные, безутешные вдовы, и все прочее, что обычно присутствует в населенных мирах. Там наблюдалось большое оживление. Ожидалось большое скопление народа. Строились планы и учились на ошибках. В общем, царила суматоха, хороший настрой и движение, будившее мысль. Как вдруг, ни с того ни с сего, в один прекрасный день дела пошли хуже. Начали гаснуть один за другим вулканы, высыхать моря, вянуть растения. Люди пришли в страшное беспокойство – надо было что-то делать, все ругаются, но делать нечего. Отовсюду приходят новости одна хуже другой. Луна бесповоротно остывает. Почти прекратились дожди. Лишь несколько капель раз в сто лет. Начинается нехватка воздуха, небо чернеет. Надежды нет. Луна умирает. Она старая, дряхлая, и умирает. Ее больше не узнать; вся сжалась, ссохлась, уменьшилась; вся в страшных морщинах и потеряла цвет. Это конец лунного мира. Почва усеяна костями, и светило, лишенное воздуха, тепла и воды, агонизирует. Вот оно: еще что-то мелькнуло, что-то дернулось, незаметно вздохнуло. Дальше тишина. Который час? Никто не может сказать и никто не сможет об этом рассказать. С этого момента для лунного мира – конец. Навсегда. Не заводите часы, это больше не нужно. Не шелохнется ни листочка; ни дуновения ветерка, ни малейшего шороха. Вокруг колючий, костлявый пейзаж, окаменевший в своем последнем виде древних развалин; и черное, как смола, небо, на котором неслыханно светят одновременно солнце и звезды. Вот что говорят астрономы, которые добавляют, что это конец всем мирам. Так должно прийти и время, когда вселенная заполнится только мертвыми светилами, которые будет бесконечно долго вращаться, чертя печальные орбиты. И никто не сможет наблюдать эту ужасную пляску мертвых звезд. Но верить астрономам не обязательно. Напротив, может быть, лучше не верить тому, что они говорят. Но немного задуматься все же стоит всем нам, когда в ясные ночи, пока мы танцуем, звоним, дурачимся, либо отдыхаем, поднимается из-за моря или из-за гор, либо из-за крыш это огромное белоснежное воздушное Кладбище, которое, проходя над нашими спящими домами, как призрак, безмолвно пересекает небо.
* * *
Баттиста умолк.
– Послушайте, – несколько резко сказал ему дон Танкреди, – сделайте одолжение, не говорите больше. И давайте вернемся. Завтра придется рано вставать. В десять часов нужно быть в муниципалитете.
У молодого человека сжалось сердце.
– Кто знает, приедет ли доктор Фалькуччо? – сказал он.
Он посмотрел на луну и подумал: если бы она была в первой четверти, он задумал бы желание. Но было полнолуние.
И все же – на всякий случай и ни на что серьезно не надеясь – Баттиста все равно задумал свое скромное желание.
* * *
Запряженная четверкой карета неслась во весь опор по белой проселочной дороге среди запыленных зарослей тростника и аромата горького миндаля… (И какого черта взбрело в голову этому доктору Фалькуччо поехать в карете!)
* * *
…а тем временем наши друзья медленно спускались к Неаполю в своей коляске.
Казалось, в домах никто не живет: все окна были открыты и темны, открыты и темны все балконы; но кто-то смотрел в эти окна и кто-то сидел на этих балконах; недвижные женщины дышали свежим воздухом и из экономии не включали свет; сестры ожидали братьев, чтобы накормить их ужином, глядя на ночной Неаполь, простиравшийся у них под окнами.
Несчастен ты, город, если кажешься таким веселым, а на самом деле – самый печальный в мире. Твои жители экономны и терпеливы: одного помидора и куска хлеба им хватает, чтобы поужинать. Сестры ждут у окна, когда братья вернутся от возлюбленных в свой убогий дом. Надо, надо нам, наконец, написать когда-нибудь роман об этих ленивых и сентиментальных молодых людях, бледных и толстых, с моноклем у глаза, которые сидят допоздна в ночных кабаках, наблюдая за ужином певичек, среди торговцев дарами моря, которые раскрывают ракушки, и бродячими музыкантами, поющими хором «Я люблю тебя!»; роман об этих молодых людях, которые доверительно шепчут на ухо официанту название блюда и замечают слишком поздно, как состарились, хотя в доме их по-прежнему называют «малышок».
Город молодоженов в свадебном путешествии, хитрых торговцев кораллами и певцов; город самых странных профессий, где скрипачи своими предательскими взглядами внушают наивным девицам, только что вступившим в брак, что играют они исключительно для них; где честный проходимец поет без аккомпанемента романсы в самые жаркие часы под окнами большой гостиницы и, пока все отдыхают, уродливая старуха-иностранка, притаившись за ставнями, слушает его с замиранием сердца, уверенная, что это она покорила его сердце, а потом бросает два сольдо на залитую солнцем дорогу, где певец их подбирает, ругнувшись вполголоса.