Солнце, сверкающее над морем, зажигающее искрами капельки росы на лугах, которое приглашает крестьянина к праведному труду на полях, которое окрашивает листья в садах и рисует внезапную длинную тень в горах, как будто горы, просыпаясь, потягиваются.
И тогда ночной бродяга, в винных парах, с безумным взглядом, подурневший, когда телеги уже катятся по мостовой, тайком удаляется спать и видит все в желтом свете.
* * *
На рассвете Филиппо пришел домой с бутылками шампанского и постоянной посетительницей заведения. «Так, – думал он, – забудусь». Но он падал от сна и не осмеливался признаться в этом подруге. Наконец, когда они уже были дома, он набрался смелости.
– Послушайте, моя дорогая, – сказал он, – я хотел бы соснуть полчасика, потому что очень устал. Получаса мне хватит. Ровно через полчаса разбудите меня.
И завалился в постель.
Когда он проснулся, солнце уже клонилось к закату, а девушка уже ушла. Филиппо наскоро поужинал и снова лег спать.
Но заснуть не удалось. Он все ворочался и ворочался, напрасно ища удобного положения для сна. У него пересохло в горле, ему казалось, что он задыхается, он тяжело дышал. Вначале изумленный, потом пораженный, он размышлял над внезапно открывшейся ему истиной. Он такого не мог и предположить! И все же сомнений не было: он ужасно страдал. Кто бы мог подумать, что у него такие запасы чувства, более того – страсти; такая способность к любовным страданиям? Это у него-то, кто еще несколько дней назад считал себя совершенно этому неподвластным?
Тоска напала на него неожиданно, предательски. И все же он не думал, что так любит эту женщину. От воспоминаний о Сусанне у него кружилась голова. Значит, крохотное сердце мужчины способно делать такие сюрпризы? Он знал, что она легкомысленная кокетка: он думал, более того, что именно за это она ему и нравится. Но он никогда не думал, что может ее ревновать.
А ведь он именно ревновал. Он понял, копаясь в своих жутких мучениях, что эти мучения происходят от разлуки с Сусанной. Он ворочался под одеялом, стараясь оживить в памяти тот свой великолепный настрой, скептически-жуирский, с которым он принял Сусанну при всем ее легкомыслии. И вот теперь он обнаружил, что попался-то он, что жертва теперь – он сам.
Уехать? Бежать? Никогда больше ее не видеть? Он не мог. Он будет слишком страдать, а сейчас не принято больше страдать от любви. Мы слишком обленились для этого. Надеяться? На что? Душу женщины не изменишь. А дальше? Если даже он ее и изменит, быть может, после этого она ему и разонравится. Сусанна так устроена, а он совершил глупость, что влюбился в нее, даже если и сам о том не знал. Забыть ее? Невозможно. Вот он, лежит в кровати, думает о ней, широко раскрыв глаза, с неизменной тонкой русской папиросой, тлеющей между губами. И – необъяснимая тайна – даже если он с силой смыкал веки, под ними глаза все равно оставались широко раскрытыми.
Горе не оставляло его, не давало ему покоя. В голове вертелся мотив старой песни: горькая ревность мучает меня, мучает меня, мучает меня. Но особенное мучение ему доставляла мысль о том, в какую западню он попал. Западня. Ибо он не думал, что настолько любит ее, ибо никогда не страдал из-за женщин. Жестокая судьба! Он кусал себе руки. Его сердце готово было лопнуть каждую секунду. Он зажег свет; снова погасил его; снова зажег. Ничто не облегчало его страданий; он потел, чувствовал жар в груди, ужасный, испепеляющий жар, как будто внутри было раскаленное железо. Ему пришло на ум трагическое восклицание поэта, и он горько улыбнулся: «Если бы я был Бог, я бы пожалел сердца людей».
Ему было жаль себя. Он думал: «Что мне делать? Куда пойти? Куда пойти? Что мне делать?» – на мотив одной старинной песенки, который неотвязно вертелся у него в голове уже несколько дней.
Никогда еще он не чувствовал себя таким одиноким. Ему хотелось бы поплакать, но не получалось. Ему хотелось бы кричать, метаться, но для чего? Ему хотелось бы поспать, но не получалось; ему хотелось бы пободрствовать, но не получалось.
Ничто в мире не могло бы утишить его страдания: печальная судьба железной хваткой вцепилась в его жизнь. Он старался найти утешение в мысли, что его представления о собственной любви преувеличены. Разум соглашался, но сердце не слушалось. В какой-то момент ему стало страшно своего страдания, и промелькнула мысль о самоубийстве. Но он тут же подумал: «С ума сошел! Сошел с ума!» – на мотив старинной песенки.
Вся жизнь представилась ему в черном свете, он думал, что никогда, никогда больше он не забудет эту женщину. Но, в конце концов, из-за чего он так страдает? Он и сам не мог как следует разобраться в своем горе: но страдание было, притом невыносимое.
Всю ночь он слышал бой часов. Слышал крик первого петуха: крик раздирающий, ужасный и ненавистный для всякого, кто не может заснуть. Он думал, что у него жар, настолько у него все горело внутри. Он выпил почти бутылку воды. Ему казалось, что кровать жжется; у него стучало в висках, щеки горели. Он был совершенно измучен тоской и бессонницей, во мраке комнаты его мучила настойчивая, мрачная мысль: самоубийство. «Он покончил с собой из-за любви к жене», – скажут завтра, когда обнаружат его с дыркой от пули в голове. И, может быть, найдется слезинка для него и в ее легкомысленном сердце.
Под утро он задремал.
Когда он проснулся, гостиничный слуга, пришедший открывать ставни, сказал, глядя на его помятое лицо:
– Синьор неважно спал сегодня ночью.
Да уж, куда как хорошо! Если бы Джованни знал! Но Джованни уже растворил щепотку соды в полстакане воды и протягивал его Филиппо, который машинально выпил, весь в печальных мыслях ночи; затем он стал одеваться.
Странное дело! Мало-помалу он почувствовал, как боль его утихает, становится почти незаметной, уходит. У него хватило сил улыбнуться. Мало-помалу, постепенно он почувствовал, как проходит тоска, уступая место почти веселости. В груди больше не жгло. С удивлением он наблюдал за быстрой переменой в настроении, как вдруг его осенило: накануне вечером он переел, чтобы осуществить трагическое намерение напиться.
Он оказался жертвой заблуждения: то, что, по его мнению, происходило в его сердце, на самом деле происходило в желудке. Ад – да, но не в сердце; пониже и правее.
Потому что боль в животе и отчаяние – ощущения родственные.
– Докажите! – скажут читатели.
Господа, Автор дает вам честное слово, что это так.
* * *
И тогда Филиппо решил снова вызвать жену.
Чтобы отпраздновать мир, а также для обычной печальной цели, о которой вы все знаете, он устроил пышный обед, на который были приглашены Гверрандо и Баттиста.
Когда подали жаркое, этот последний заметил, что хозяйка дома трогает его ножкой.
«Чего ей от меня нужно?» – думал он в замешательстве.
Наконец, уступив любопытству, он прямо спросил ее об этом.
– Ах, – сказала Сусанна, покраснев, – мне нужна была спичка.
– Сейчас схожу возьму в кармане пальто, – сказал Баттиста.
Он вышел. Сусанна обратилась к мужу.
– Мне надо, чтобы этого человека убили, – сказала она.
– Хорошо, к какому времени?
– К шести.
– А нельзя ли к семи?
– Нет, к шести.
– Вот черт, – захныкал Филиппо, – как я смогу убить его к шести?
Баттиста вернулся со спичками, и все стали напевать, чтобы скрыть смущение.
– Пожалуйста, – сказала ему Сусанна, – вы не принесете мне сумочку, которую я оставила в комнате?
Когда молодой человек снова вышел, женщина обратилась к Гверрандо.
– Отравите мне этого человека! – сказала она.
– Да вы с ума сошли! – ответил Гверрандо.
– Какая же я рассеянная! – воскликнула Сусанна, хлопнув себя по лбу. – Представляете, мне показалось, что сейчас средневековье.
– Так забываться несколько опасно, – пробормотал Филиппо. – Один раз моего друга арестовали, когда он вышел из дома, думая, по рассеянности, что сейчас времена Адама и Евы.