Дорогой Зяма!
Вчера получил истинную радость от твоего Понса. Приходится признать, что ты не ковбой и не герой-разведчик. Но ты дорос до своей фактуры. И вместе с ней твой артистизм, тонкость, ум – всё это вместе «производит глубокое». К этому всегда примешивается удовольствие сказать кому-то, а если нет кого-то, то самому себе: «Но это же Зяма!»
И Зяма, и не Зяма. «Зяма» – это форма причастности каждого друг к другу.
Поздравляю тебя с замечательной ролью. Ею ты, правда, слегка подкосил своего же Паниковского. Но искусство требует известной жестокости.
Еще раз спасибо тебе и за участие в моем вечере, все в один голос говорят, что ты был номер первый. Я готов стушеваться.
«Надо бы повидаться», – как сказал джентльмен, проваливаясь в пропасть.
Будь здоров. Привет твоим.
Любящий тебя Дезик. I.80.
Дорогой Зяма!
В твоем письме есть очень важное для меня ощущение, что мы-то лучше всех знаем, что почем. Это объективно, наверное, очень хорошо, означает зрелость, сознательность и отсутствие самолюбования, но для себя весьма трудно понимать разницу между задуманным и воплощенным и ощущать свое бессилие и дубоватость. У меня после краткого удовольствия (во время писания и чуть после) наступает чувство неприятного равнодушия и даже порой неприязни к тому, что я сочинил. Потом это проходит. Или стихи отбрасываются и я про них забываю, или становятся настолько отдаленными, что будто и не я писал.
А насчет «узнавания», прости, если я пишу банальности, но, кажется, есть два типа актеров. Одни перевоплощаются в «другого», вторые остаются самими собой. Не знаю, в чем здесь суть, но для себя ясно различаю два эти типа. Когда первые слишком на себя похожи – это плохо. А когда вторые не похожи на себя – это тоже плохо. Ты – мне кажется – относишься к превосходному образцу второго типа актеров. И потому так долго «дорастал» до своей фактуры.
Ты прав, что наше лирическое начало где-то плавает в нашем поколении. Человеку нужна какая-то общность. А у нас лучшей общности не оказалось, потому что те, кто пришли после нас, если не хуже нас, то во многом чужды. Хотя бы в том, что им общность, кажется, не нужна. Впрочем, я не люблю качать права по этому поводу. Молодые (я вижу в основном молодых поэтов) мне во многом нравятся.
Дорогой Зяма! Я вижу, что есть у нас множество тем для разговоров и есть взаимная тяга к этому. Надо преодолеть застарелую привычку не встречаться.
Ты – я вижу – легко и много передвигаешься по разным местам. Я же засиделся у себя в Пярну. Давно никуда не езжу. Отчасти из-за малолетних детей, отчасти по лени, отчасти по отсутствии большой потребности. Тяжел я стал. Но зато трудолюбив, чего раньше в себе не замечал.
Погода у нас прескверная. Изредка, как всегда, пишу стихи. А в ожидании вдохновения сочиняю всякую всячину во всех возможных жанрах, кроме романа-эпопеи.
Мише Львовскому – привет. Только человек железного здоровья может так долго болеть. Я Мишу люблю и ценю, но он словно меня побаивается. Не то чтобы меня, но характера, способа веселиться, моего шума, который дурно действует на нервы в его больничной тишине. Кроме того, знает, что я никогда не относился всерьез к его вслушиванию в собственный кишечник.
Но это уже болтовня.
Обнимаю тебя. Привет тебе от Галки и Варвары, а от меня – всем твоим. Будь здоров.
До встречи. Твой Д.
Ты пишешь: до зимы, – до Зямы.
Дорогой Зямуэль!
Спасибо за сердечное поздравление с моим днем рождения. И спасибо Господу, что ты еще поигрываешь, поскакиваешь, поезживаешь и множество всяких по… еще способен сотворить, в том числе и Позвонить мне с Поздравлением.
Пытался изложить свои чувства стихами, но как-то они не вышли или я стал взыскательней прежнего.
С удовольствием сообщил бы тебе какие-нибудь новости. Но их в огромной степени нет в нашем тихом Пярну, кроме перемен погоды и других природных явлений, о которых я уже писал стихами.
Привилегия нашего возраста – говорить о здоровье. Поэтому сообщаю тебе, что чувствую себя прескверно. Подробности медицинского и фармацевтического характера опускаю и отсылаю тебя к моему другу Левитанскому, который в этих вопросах большой дока.
Поговорим о культуре. Совершенно отстав от нее, я недавно прочитал братьев Вайнеров и понял, что именно они мне по зубам. А Гете там и разный Пруст, – их пусть читают те, кто порезвее мозгами. Читая братьев, я понял, что завидую именно им. У меня нет брата. И поэтому я всю жизнь писал один. И некому было даже сходить получить гонорар, когда я не в силах был подняться от цдловского стола.
Еще я завидую братьям, потому что они пишут не стихами, а прозой (что труднее) и что им всю жизнь попадались такие интеллигентные милиционеры, что хочется именно им признаться в чем-нибудь гадком, что я совершил еще в ранней юности.
Вот, милый Зямуэль, и все мои мысли на сегодняшний день. Ты сам видишь, насколько я оскудел умом, увлеченный болезнями.
А ведь для будущей нашей совместной публикации в Литнаследстве (переписка) нужны бы письма с глубокими суждениями об искусстве, с недовольством по адресу нашего проклятого времени, острые характеристики наших деятелей или хотя бы интимные подробности, вроде: «а я ее с божьей помощью у…!»
Пусть Зильберштейны плачут!1
На этом кончаю свое писание. Откликайся время от времени. Привет тебе от Гали. От меня Тане и всем твоим поклон.
Обнимаю. Твой Д. 1981.
Давай поедем в город,
Где мы с тобой бывали.
Года, как чемоданы,
Оставим на вокзале.
Года пускай хранятся,
А нам храниться поздно.
Нам будет чуть печально,
Но бодро и морозно.
Уже дозрела осень
До синего налива.
Дым, облако и птица
Летят неторопливо.
Ждут снега. Листопады
Недавно отшуршали.
Огромно и просторно
В осеннем полушарье.
И всё, что было зыбко,
Растрепано и розно,
Мороз скрепил слюною,
Как ласточкины гнезда.
И вот ноябрь на свете.
Огромный, просветленный,
И кажется, что город
Стоит ненаселенный, —
Так много сверху неба,
Садов и гнезд вороньих,
Что и не замечаешь
Людей, как посторонних.
О, как я поздно понял,
Зачем я существую!
Зачем гоняет сердце
По жилам кровью живую.
И что порой напрасно
Давал страстям улечься!..
И что нельзя беречься,
И что нельзя беречься…
1963
О Михаиле Швейцере
Однажды Зяма спросил меня: «Ну, есть муж лучше меня?» «Конечно, – ответила я, – Миша Швейцер». То, что я сказала это не задумываясь, заставило Зяму тут же согласиться: «Ты права, это так».
Редкостные были люди. Миша и Соня, пережившие самую большую трагедию на земле – потерю двоих детей, остались не только расположенными ко всем детям друзей, но и заботились о них самым практическим образом. Помню, как однажды, глядя на тогда совсем еще маленького Володьку, а сегодня вполне самостоятельного кинорежиссера Владимира Басова-младшего, сказал: «Что же у тебя ножки-то такие тоненькие?» – «Ножки тоненькие, а жить-то хочется», – возразил Володя. И я знаю, что Миша всю жизнь всячески способствовал укреплению этих ножек. А Даша Шпаликова? Как оба, и Соня и Миша, были всегда озабочены ее судьбой. А когда они спрашивали, как дела у нашей Кати, то я знала, что это не светски-вежливый вопрос, а истинная собственная тревога.