— В кубике ли дело! Буду хорошо воевать — и там дадут, на фронте это не проблема. Приду домой — ты меня и не узнаешь, в командирской-то форме. Снова заживем… У меня ведь, Пашка, дел в жизни еще много! И жениться, и учиться, и вас, младших, поднимать…
— З-запева-ай! — послышалось спереди.
Пропеллер, громче песню пой,
Неси распластанные крылья!
За вечный мир, на смертный бой
Летит стальная эскадрилья!..
С улицы Карла Маркса колонна повернула на Большевистскую, по ней до вокзала была прямая дорога. Останавливались машины, лошади, пропуская курсантов, ребятишки бежали следом и рядом, подстраиваясь под шаг колонны, женщины, глядя вслед, утирали слезы.
— Куда отправляют, касатик? Не на фронт ли? — спросила маленькая сухая старушка идущего впереди командира.
— На фронт, бабушка! — просто и ласково ответил он.
— Да хранит вас бог, да минует злая пуля! — бабка стала крестить проходящих мимо курсантов.
— Спасибо! — говорили ей, а кто-то подбежал и поцеловал в щеку.
Там, где пехота не пройдет,
Где бронепоезд не промчится,
Угрюмый танк не проползет,
Там пролетит стальная птица!..
Низенький Пашка еле поспевал за шеренгой, в которой шагал Дима. Идет-идет рядом быстрым шагом, а потом все равно начинает отставать, и приходится бежать. От такого движения устал, к концу дороги еле тащил ноги. Дима видел, что брат выбивается из сил, да только что он мог поделать?
— Эй, Пашка! — иногда обращался к нему. — Ты бы отдохнул да и топал домой. Легкое ли дело — меня провожать! Увиделись ведь, хватит! А тебе еще от Перми-Второй до Запруда добираться — совсем сомлеешь, парень!
— Нет, я провожу… — тяжело дыша, отвечал брат. — Ты что, как не провожу… Мне после и покоя не будет. Мне не только мамка, и Витька-то с Генькой не дадут покоя, застыдят: ты что это, коку Диму на фронт не проводил!
— Ладно, ладно, иди! — успокаивал его Дима. — Так хоть шаньгу съешь на ходу, сил прибавится!
— Нет, что ты! Ты давай сам ешь!
— В строю не положено жеваться.
Пашка глядел на строй: там и курили, и ели… Ну что ж, если Дима говорит — не положено, значит, и правда так. Он порядок знал, в свои двадцать лет не пил, не курил. Однажды, перед войной, он попросил у отца разрешения устроить день рождения. Пришли хорошо одетые ребята, девушки, пили чай, щелкали орешки, а потом танцевали под патефон. «Какие все хорошие, самостоятельные», — так сказала мать, когда гости разошлись. Разве могло быть иначе у их Димы!
На станции колонна сразу распалась, и курсанты смешались с провожающими. Заиграла гармошка, где-то запели песню о разлуке, кто разговаривал с товарищами, кто прощался с детьми и женой… Курсанты были разные по возрасту: кому под тридцать, кто Диминых примерно лет. А были и совсем молоденькие ребята, только что из-за школьной парты, или с производства, или с колхозного поля: подошел возраст, образование позволяет — вот и направили учиться. Да и недоучили: война требовала людей под Сталинград, где шли жестокие бои. Кто останется живой — или на фронте станет командиром, или вернется обратно в училище. А тому, кто падет на поле брани, — вечная память и вечная слава!
Пашка и Дима сидели рядом на станционных ступеньках.
— Ешь шаньги, Дима!
— Ты ешь сам. Я не хочу. Не лезет… горло высохло. Или домой обратно отнеси.
— А если мамка меня из дому погонит? Это ведь подарок, как ты не понимаешь.
Дима махнул рукой:
— Ладно, открывай свой кошель! Съедим, что ли, по шанежке… Мамке скажи: Дима, мол, ел да нахваливал! Чтобы ей приятно было. Да сам-то бери! А взять, мол, не взял: некуда, мол, ему, и так всего много. Ладно, Пашка? Только не серди меня больше! От отца письмо было? Принес?
— На…
Прочитал, улыбнулся, хлопнул Пашку по спине:
— Может, встретимся мы с ним на фронте-то, а, Паш? Я тогда вместе с ним воевать попрошусь. А что — ребята вон, что с фронта в училище попали, говорят: и братья вместе служат, и отцы с детьми — сколько угодно. Вместе бы тогда и письма вам писали. А, Паш? Здорово бы было!
Наверху, по полотну, пышкая паром, медленно двигался паровоз с вагонами.
— Кажется, наш, — сказал Дима.
И тотчас послышалась команда:
— Станови-ись!
Масса людей на площади сразу замешалась, закрутилась: курсанты бросились искать свои роты, взводы, отделения; посторонние вытискивались наружу. И вот плотный четкий строй обозначился перед станцией. Быстро прошла перекличка, командиры отдали рапорты, поток начал втягиваться по лестнице наверх, к эшелону.
Пашка до последнего момента переклички видел Диму, стоя поодаль, в толпе провожающих, хотел подбежать к нему, попрощаться, когда начнут двигаться, но лишь раздалась команда: «Нале-эво!» — как провожающие бросились вперед, нажали на передних, он упал, сразу же поднялся, однако Диму уже не нашел. Перед глазами просто шли и шли в сумерках плотными рядами похожие друг на друга своими шинелями, шапками, ремнями и обувью курсанты. Пашка сразу забыл, что он самостоятельный, рабочий человек, старший теперь в семье мужик, закричал пронзительно:
— Дима, подожди-и!.. — и кинулся обгонять колонну.
У входа на перрон его, однако, задержали милиционер и красноармеец:
— Ку-уда? Сюда нельзя! Не положено! — и оттолкнули вниз.
Пашка остановился, подумал: не прорваться ли между ними с разбегу, или не проникнуть ли, затеревшись в курсантский строй, но затем сообразил вдруг, что брата в той толчее, что царила теперь возле вагонов, вряд ли найдет, а неприятности заработать может великие. Он спустился на ставшую пустой площадь, сел на ступеньку, где только что они сидели с Димой, и заревел. Эх, кока Дима! Не было человека тебя лучше и красивей.
8
Утром Пашка хоть и проснулся в шесть, как всегда, однако позволил-таки себе поваляться в кровати минут двадцать: сегодня был выходной. Первый выходной за пять недель! Лежал и дрыгал ногами: они еще не отошли, болели после вчерашнего, когда он через весь город дошел сначала до Красных казарм, после от них — до вокзала, а вечером топал пешком от Перми-Второй до Запруда. И трамваи не ходили почему-то: ни разу не попалось ни встречного, ни попутного. Пашка с удовольствием подумал о своих ботинках: другие бы стерлись, скособочились от такого путешествия, а этим хоть бы что! Спасибо за них старшему мастеру пролета Александру Ильичу! Старые ботинки, полученные Пашкой в «ремеслухе», быстро изъело в цеху солидолом, маслом, заливаемым в откатные механизмы, подошвы у них отпали, приходилось их подвязывать бечевкой или куском провода. А тут случилась еще одна беда. Старший мастер пролета, проходя однажды по участку, увидал, как Пашка, сидящий на пушечном лафете, согнувшись и гримасничая от боли, муслит палец и трет подошву.
— Что там у тебя, Пал Иваныч? — спросил Спешилов и замер: в подошве ботинка была изрядная дыра, сквозь нее виднелась нога — в грязи и крови. Оказывается, Пашка наступил на острую шпонку и рассадил кожу.
— Эх-ха! — крякнул старший мастер. — Ты вот что, Паша: обедай-ка сегодня быстрее да подойди ко мне.
И с обеда повел его в партком, где перед секретарем продемонстрировал и ботинок, и дыру. Секретарь вздохнул:
— Я ведь, ребята, ботинки не выдаю. Ты вот что сделай, парень: я дам записку к начальнику госпиталя, где мы шефы, ты сходи-ка к ним после работы. У них, бывает, остается одежонка, обутки…
Пашка пошел. Пока нашел начальство, нагляделся на раненых красноармейцев: и безногих, и безруких, перетянутых бинтами, стонущих. Начальнику госпиталя некогда было разбираться с Пашкой, он глянул на записку, черкнул в уголке: «Выдать!» — и послал его к завхозу. И вскоре Пашка вышел в обновке: ботинках из грубой, прочнейшей кожи, на толстой рубчатой подошве. Правда, новая обувка была великовата, Пашка в ней выглядел, как Чарли Чаплин. Ну и что за беда?