— Ох, беда с тобой, — вздохнул по-взрослому Пашка. — Шел бы лучше работать, никто бы тебя не трогал.
— Мне… к-ха… уж самому неохота шпанить, Паш. Да куда я пойду? Меня свои же ребята, когда узнают, что я воровскому делу изменил, в гроб заколотят.
Пашка почесал затылок:
— Интересная, оказывается, у вас, воров, житуха. Гляжу и удивляюсь. Что такое: воруешь — бьют, а то и в тюрьму посадят, не воруешь — тоже, оказывается, бьют! Очень роскошная жизнь! Трали-вали!
— Бывает ведь когда и весело… к-ха-а.
— Куда веселее-то: только и жди, что поймают, или свои же воры забьют до смерти. Нет, Женька, ты давай-ко это… А если нам так сделать? У мамки сестра в Закамске живет, моя тетка, тетя Аниса. Она работает на заводе, в плановом отделе. И одна живет. Мы тебе напишем письмо, и ты с этим письмом езжай туда! Мотовилихинская шпана там вряд ли бывает. Тетка тебя и на завод устроит, и со специальностью поможет, и с жильем. Какое-то время даже у нее можно пожить. Только ты уж у нее ничего не своруй, смотри.
У Женьки блеснули глаза, вздрогнули лохматые, покрытые сукровицей брови:
— Что я, в конце концов, совсем скотина, что ли…
22
Грянула весна, вторая военная весна, стало светлее, теплее, вообще как-то лучше, — только у Пашки на душе невесело. На работе-то все ладно, и все забывается, а вот выйдешь с завода — и хоть волком вой. Хочется видеть Зойку, да и все тут. А она при встречах — никакого внимания. Думал Пашка, думал, как быть, и однажды сказал другу:
— Слушай, Валька! Познакомь меня с девчонкой, у которой станок рядом с Зойкиным стоит. Полненькая такая, рыжеватая.
— А-а, с Фаюшкой! Ну так ладно.
Как раз собирали заводской слет юных ударников — на нем Валька и познакомил друга с конопатенькой Фаюшкой. Правда, особенных разговоров тогда не получилось — Пашка готовился к выступлению. Перед этим мероприятием его спросил парторг цеха:
— Пал Иваныч, речь скажешь на слете? Звонили из парткома, просили узнать.
— Всегда пожалуйста!
Пашка и не сомневался ни секунды, что выступит с трибуны прекрасным образом: подумаешь, большое дело! Это ведь не пушку собирать. Перед слетом погладил одежду, начистил егерские ботинки-лыжи и отправился.
Но уже когда сидел в зале и слушал выступающих перед ним, почувствовал страх. Потом — панику. А идя по вызову на трибуну, и вовсе плохо ступал вдруг онемевшими ногами.
Трибуна была высока для него — только стриженая макушка, глаза да нос-пуговка высовывались из-за нее. Пашка встал, помотал головой, шумно выдохнул:
— Ф-фу!
Изо всей силы стукнул ладонью по наклонной досочке трибуны.
— Так сказать!
Покашлял, держась за кадык. Зачем-то поклонился.
— Выражаясь буквально! Эк-гм! Допустим, я на сборке. Собираем полковушечку. За это нам благодарность. Эк-гм! Это если хорошо. А если нет — то не очень. У меня папка на фронте. А Диму убили. Но все равно. Эк-гм! Мы с одной стороны, и с другой, конечно… Короче — «броня крепка и танки наши быстры!» Вот так! Спасибо за внимание. Так сказать.
— Ну и речу-угу ты закатил! — сказал Валька, когда он вернулся на место. — Прямо соловей-пташечка. Век бы тебя слушал!
— А что, а что? — завертелся Пашка.
— Не слушай его, Павлик, — стала успокаивать его конопатенькая Фаюшка. — Хорошо, хорошо все сказал.
Пашка оглянулся на Зою. Она хоть смотрела в его сторону, но столько презрения было у нее на лице! Пашка надулся, нахохлился. Даже грамота, врученная ему на слете, не исправила настроения.
«Погоди ты! — думал он. — Цыпа-дрипа!»
При первом выдавшемся случае он пришел к Фаюшке в цех, к ее станку. Отпросился на пятнадцать минут у мастера.
— Фай, Фаюш!
Она наклонила голову:
— Чего?
— Ой, Фаюш, я какую книжку недавно прочитал!
— Про что?
— Интересно. Там одна бедная девушка это… полюбила богатого человека. Он, кажется, князь был. Или граф.
— Ойё! — Фаюшка выключила станок, потащила его в сторонку. — Ну-ну?
— И вот она его любит. А у нее, понимаешь, есть ребенок. Конечно, незаконный. Дочка. И еще, кажется, мальчик. И вот граф посылает сыщика, чтобы узнал, что у нее было в прошлом…
— Дашь почитать? — выпучив глаза и тряся веснушками, визгнула Фаюшка. — Дашь, дашь, дашь почитать?!!
И вдруг — отлетела в сторону, развалила горку деталей и шлепнулась на пол. Это пролетевшая мимо Зойка толкнула ее изо всей силы.
— У, выдра! — заругалась Фаюшка, поднимаясь. — Бегает как дикая. Руку вот ушибла.
А остановившаяся Зойка похожа была на разъяренную рысь. Тяжело дышала, фыркала, кричала:
— Точит тут лясы со всякими посторонними! Вот я мастеру-то нажалуюсь, будешь знать! Люди работают, а они — разлюбезничались, глядите-ко!
Пашка же по дороге в свой цех довольно похмыкивал:
— Тэкс-тэкс-тэкс… Тэкс-тэкс-тэ-экс-с… С пр-рабоиной в бар-рту-у…
23
Весной на Каме вытаивают застигнутые льдом бревна. Их вылавливают из воды, складывают на берегу. Но сложить — одно дело. Бревно надо еще и распилить, порою расколоть, только тогда оно станет полезным людям материалом. Большие бревна пилят на лесопилке механической пилой-циркуляркой, а не очень толстые — вручную.
Где взять для этой распилки людей? И на основном-то производстве не хватает рабочих.
В середине апреля начальник участка Спешилов сказал:
— Пал Иваныч, тебе шабашка сегодня есть. Дуй-ко после смены на лесобиржу, надо там с дровами помочь разделаться.
Дуй так дуй. Не впервой: и так приходится задерживаться очень часто — если не в своем цехе, так в другом месте — пошлют, вот как на эту лесобиржу, и идешь, работаешь.
На этот раз Пашке особенно «подфартило»; мастер лесобиржи поставил его старшим над полутора десятками женщин, собранных так же, после смен, из разных цехов, сказал, каких и сколько дров надо распилить, и ушел.
Только ушел мастер — бабы сели на бревна и сидят. Даже не глядят на пилы. Не хочется им больше работать. Устали. Еще и день такой — серый, мозглый, совсем не весенний. А у каждой из женщин свои заботы, свои дела, свои горести: у кого дети дома, ждут мамку, у кого муж на фронте, у кого сын, брат, кто-то уже получил похоронку на близкого человека… Ни платьев тебе, в которых так хочется походить перед людьми, ни веселых голосов кругом, ни праздников… А годы-то идут.
И вот сидят все, пригорюнились, жалуются друг другу. Заголосил уже кто-то тоненько:
Как на кладбище Егошихинском
Отец дочку зарезал свою…
Вдруг как все заревут! В голос, громко — словно прорвалось все горе, хлынуло наружу.
Что Пашке делать? Хоть сам реви с ними. Ходил, ходил между ними, уговаривал:
— Ну-ко замолчите! Ну-ко прекратите! Кто работать-то будет? — никакого действия.
Что им Пашка! У них у многих дети старше его. Ох, лешак задери! Ну, ладно…
Вышел Пашка на чистое место, руки в бока, и давай прищелкивать каблуками:
То-пор, рукавицы, рукавицы да топор,
То-пор, рукавицы, рукавицы да топор,
То-пор, рукавицы, рукавицы да топор!..
Примолкли бабы, глядят на Пашку. Вот кое-кто уже и улыбается, и притопывает ногой. А он пошел вприсядку:
То-пор, рукавицы, рукавицы да топор,
То-пор, рукавицы, рукавицы да топор!
Первой встала с бревна толстая сырая Устинья:
— Ну-ко, Павлик, дай я с тобой пройду! — И побежала вокруг Пашки ходко и плавно.
Женщины раскраснелись, подпевают, хлопают в ладоши:
— Жги, жги ее, Павлик!
— Не беспокойсь, Устинья ему не спустит, они с мужем, бывало, всю слободу переплясывали.