А мы остались сидеть за столом. Проглотив последние полрюмки, нашедшиеся в графине, я как-то нескладно начал рассказывать ей, что со мною произошло за эти месяцы — и, не желая того и даже запретив себе, рассказал все. Она слушала до известного места молча, потом посмотрела на меня с испугом и дальше слушала уже с этим выражением на все более бледнеющем лице… Когда я закончил рассказ сегодняшней встречей с К-овым, она сидела неподвижно, глядя в окно, за которым уже догорали багровым огнем поздние сумерки. Несколько минут оба молчали, потом она вздохнула и произнесла так тихо, что я еле разобрал: «Бог тебе судья, а я не сужу и никогда судить не буду». Потянувшись через стол, я поцеловал ее в горячую щеку…
Далее, после того, как коридорный пришел с подносом и притащил самовар, мы разговаривали о житейском, будто просто давние знакомые. Она пожаловалась, что нянька, с которою сейчас осталась дочь и без которой никак невозможно управляться, собралась уезжать на свою рязанскую родину, и что теперь делать, неизвестно. Ходить за больным мужем и смотреть за дочерью она одна никак не сможет, а найти честную прислугу сейчас не удастся, да и средств нет — пенсион мужнин оказался нищенский, запасы быстро идут к концу… Я тут же предложил ей помощь, имея в виду свои фунты, скаредность мою как рукой сняло, но она только молча посмотрела мне в глаза, так что я понял, что и уговаривать не будет пользы.
Я описал ей свои планы и сроки… Дослушав, она даже не спросила, а сказала как само собою разумеющееся: «значит, мы с тобою больше не увидимся».
Сначала первым моим движением было горячо ей возразить, но я взял себя в руки и промолчал, что ж кривить душою при прощании. К тому времени я ополовинил второй графинчик, а она выпила не меньше двух больших рюмок мадеры, поэтому оба уже опьянели. Только этим и можно объяснить то, что она вдруг встала и пошла за ширму.
В следующие полчаса мы потеряли всякий рассудок и сделались совершенно буйными, какими уж давно не бывали…
Спускалась по лестнице она впереди меня. А я смотрел немного сверху на ее полные, обтянутые серым полотном плечи, на тюрбан, из-под которого выбивались над шеей уже не совсем гладко причесанные волосы, и сознавал, что вижу эту женщину последний раз в жизни. Мне сделалось страшно так, что затряслись руки, и когда мы ожидали в вестибюле, покуда швейцар приведет извозчика, я спросил ее, возможно ли еще повидаться хотя бы через неделю. И если возможно, то не пришлет ли она мне записку в гостиницу накануне того дня, на который назначит встречу… «Мне так будет тяжелее, тихо отвечала она, но если ты вправду очень хочешь… хорошо, я напишу». Тут подкатил извозчик, и она решительно отказалась от того, чтобы я ехал ее провожать. Быстро всучив удивленному лихачу какие-то несуразно большие деньги, я пригрозил, что запомнил его бляху, и если барыню не доставит к самым дверям ее дома спокойнейшим образом, «чтобы она меня через полчаса известила», то я его разыщу… Испуганный возница повернул, против всех правил, сразу по уже пустеющей Тверской налево и погнал к Охотному…
Теперь, допив, разумеется, все, что было в номере, я дописываю эту заметку.
Вероятно, больше не притронусь к моей тетради. При встрече отдам ей, чтобы сожгла — в гостинице печи сейчас не топятся, жечь негде.
Как ужасно заканчивается жизнь! Одна надежда — бегство, тихое прозябание в какой-нибудь европейской глуши, попытка загладить вину если не перед всеми, кого мучил и губил даже, то хотя бы перед самыми близкими. Перед ожесточившейся от моей холодности женой, перед связавшимся с негодяями сыном, которого, оказывается, я вовсе не понимал, перед горничной, имя которой едва вспомнил при прощании, перед собаками, по которым скучаю, как надо бы скучать по людям…
А что перед страной, которую, как думалось, люблю и страданиями которой страдаю, то уж этой вины там, в убежище, не искупишь.
15 июля 1917 года, 10 часов утра
Номера «Астория»
Вот и покончено и с жизнью прошлой, и с надеждами на будущую. А в вечной меня ждет расплата.
Сегодня в полдень мы встречаемся, чтобы проститься. Твердо решил больше ее не мучить, хотя останусь близко.
Останусь потому, что уже не смогу уехать. Паспорт благодаря К-ову получен, но он мне не пригодится, потому что как раз в эти дни объявлено о закрытии границ для выезда и въезда до 2 августа. А после 2-го, полагаю, тоже будет не проехать. Финляндия от нас решительно отпала, сейм постановил, так что свободного проезда и туда нет.
Шпионы все, я в этом убежден, выскользнули, а мне конец.
Конец и России. Армия бежит, и расстрелы не удерживают. Уж Корнилов отказывается от главнокомандования. Св. Синод, взывая к православным, верно и страшно предупреждает, что русский народ может «сделаться среди других народов ужасом, посмеянием, пустыней и проклятьем». Прямее чаадаевского письма.
Что ж, надеяться по смердяковскому образцу, что «умная нация победит глупую», возьмут германские войска Петроград, кончится война исчезновением Российского государства? Вот тогда все и вернутся, кто успел сбежать… Нет уж, стыдно об этом и думать. Для чего и куда возвращаться? Не приведи Бог до этого дожить. И хорошо, что мне судьба препятствует в отъезде. Платить пора за все здесь, покуда жив, а когда предстану перед Судией — тогда своим чередом…
Между тем, пришли в одном конверте записка от сына и письмо от жены. Сын надеется, что мне «с известной помощью удастся уехать, и все устроится». Жена коротко извещает, что все у них благополучно, средства доступны, и уже сговорились о покупке из них маленького домика в горной деревне, где поселятся вместе с сыном и его женою. Горничная Таня помогала с самоотвержением, и собаки стойко перенесли путешествие, только очень грустны. На этом и заканчивается письмо совсем неожиданно: «а грустны, верно, потому, что скучают по тебе, и мы все по тебе скучаем».
Вскрыв на почте конверт и прочитавши письма, плакал, отворачиваясь от людей…
Однако гибель гибелью, а жизнь жизнью, и надобно искать службу, вот что, фунты же придержать на всякий случай. Может статься, возьмут на незавидное место даже беглого банкрота, теперь-то все кругом беглые, выбирать не из чего. Разыщу одного моего старого знакомца, еще со студенческих времен, он, кажется, служит по инженерной части на каком-то заводе в Замоскворечье. Неужто грамотный конторщик там не пригодится?
Взглянул сейчас ненароком в зеркало над умывальным тазом и испугался — такой у меня теперь мерзкий вид. Борода седая, давно не стриженная, кривая, волосы уже тоже почти все седые, серые и растрепаны, костюм летний износился до неприличия, взгляд дикий, под глазами синие пятна… Я ли это?
И в груди все теснит, и бок давит…
Мне страшно. Ничего уже не осталось, кроме страха.
Все, пора идти на последнее свидание. Прощай и ты, тетрадь, сегодня сгоришь. А она будет смотреть в огонь…
Прости мя, Господи, и все прегрешения моя и беззакония очисти, яко Благ и Человеколюбец. Аминь.
Послесловие
Здесь, после дневника Л-ова, я могу дописать то, что включать в предисловие не следовало — было бы совсем непонятно. Да и время для публикации, я считаю, теперь уже пришло, так что пора все объяснить.
Итак, во-первых, о том, почему в дневнике, который планировалось сжечь, полные имена всех упомянутых персонажей скрыты. В оригинале они, конечно, были написаны полностью — именно потому, что тетрадь автор собирался сжечь. Однако, готовя текст к публикации, я все фамилии заменил сокращениями: возможно, живы потомки тех, кто был упомянут, и, прочитав, они могли бы узнать много неприятного о своих дедах или прадедах. Таким образом, я бы нарушил волю покойного автора, сделал бы подлость, в которой его обвинить никак нельзя. Не говорю уж о его собственной фамилии, которую невозможно назвать по абсолютно понятной причине — не нам его судить.
Во-вторых, два слова о том, в чем некоторые читатели, возможно, не разобрались, и это их право. Они не обязаны анализировать намеки и умолчания текста, а мне, если уж взялся за публикацию, положено. Итак — о преступлении автора, в котором он бесконечно раскаивается, из-за которого мучается, казнит себя и, в конце концов, явно впадает в тяжелейшую, с патологическими проявлениями, депрессию. Для тех, кто, боюсь, не очень внимательно читал, а потому не разгадал, что скрыто в наивных пропусках и недомолвках, вот объяснение: Л-ов, сначала, ради решения деловой проблемы, вступивший в переговоры с молодым революционером из «романтиков», потом, озлившись на нечистых на руку сослуживцев, стал обыкновенным наводчиком большевистских бандитов. В благодарность за это на его счет в каком-то из европейских банков известным Парвусом (или по указанию Парвуса) была положена часть от экспроприированных сумм. Таким образом, он не только лишил собственности своих коллег (их мошенничество и предательство по отношению к нему — другая тема), но и упростил снабжение большевиков деньгами накануне выступления 6 июля.