«Нет, им легче, у них более простые роли. Да и играют они сотый раз. Главное — труд, ничто не дается без труда», — повторяла она слова Данилы Платоновича. Но возвращаясь вместе с ним, она не выдержала и у самого дома спросила дрожащим голосом:
— Скажите, Данила Платонович, откровенно… не получается у меня, да?
Он ответил не сразу, дошел до калитки, остановился.
— Нет, ничего. Если упорно поработать… Ведь мы — самодеятельность.
В отчаянии Рая решила, что ноги её не будет у Шаблюка. Но на другой день почувствовала, что нет у нее в сердце ни злобы на Данилу Платоновича, ни обиды, не стыдно ей и перед одноклассниками. Теперь ей все равно: пускай говорят что хотят, пускай смеются и острят над её «артистической карьерой». Она сама посмеется над пустыми мечтами — своими и своей матери. Какая она актриса! Глупости все!
Но после этого случая ещё сильнее захотелось ей опять подружиться с Катей, со всем классом и узнать, где Алёша. Она не думала, что непременно ему напишет, ей просто хотелось знать, где он, что делает, продолжает ли учиться. Желание это росло изо дня в день и, наконец, толкнуло её на решительный шаг. Однажды утром, когда, как Рае было известно, мужчин дома не бывает, она отправилась к Костянкам и, волнуясь, спросила у Ани:
— Скажите, пожалуйста, где Алёша?
— А он в Рогачах в МТС работает. Это в нашей области, не очень далеко, — просто ответила Аня; простота эта и откровенность обрадовали девушку. — Походил по Минску три дня, к Даше даже не зашёл и… вернулся. Пишет Сергею, что потянуло его в МТС, где всё знакомо…
— А школа? — со страхом спросила Рая.
— Учится в вечерней. Пишет, что школа хорошая.
У Раи вырвался вздох облегчения. Аня сердцем женщины поняла её и дружески посоветовала:
— Написала бы ты ему, Райка.
— Я напишу, напишу, — пообещала девушка и, взяв адрес, быстро попрощалась.
Нелегко ей было писать это письмо. Она мысленно сочинила десятки вариантов. Но в конце концов написала-таки, прячась от Орешкина, который следил за ней так настойчиво, что она уже и сама стала это замечать. Еще прежде, чем пришел ответ, она увидела Алешу на фотографии в газете «Чырвоная змена»; группа молодых ребят возле трактора, и среди них он. А в небольшой заметке о молодежи Рогачевской МТС сообщалось, что комсомольцы Алексей Костянок, Юра Кнышевич, Володя Коханов, Володя Мигай выполняют на ремонте по 200–250 процентов нормы. Сообщалось скупо и официально, как в отчёте. Но до чего обрадовалась Рая! Она всему придавала особое значение: и тому, что на снимке Алёша стоит впереди, и тому, что в перечне его фамилия названа первой, и что имена остальных уменьшительные. — Володя, Юра, а его — Алексей. Рая не удержалась и показала газету матери. Аксинья Федосовна, должно быть почуяв, что делается у дочки на душе, примирительно сказала:
— А я всегда говорила, что из Костянков Алёшка — самый толковый.
Когда-то она говорила это о Сергее, потом о Даше. Рая не могла понять, почему же мать их все-таки не любила.
Снимок и скупые слова газетной заметки обрадовали не только Раю и Алёшиных друзей. Порадовались и учителя. В тот день в учительской разговор все возвращался к Алёше, Газета переходила из рук в руки, её показывали каждому, кто заходил в школу: Лемяшевича за день несколько человек спросили:
— Читали, Михаил Кириллович? Молодчина наш Алёша.
Только один Орешкин не принимал участия в разговоре об Алеше. Но учителя в пику ему снова и снова возвращались к этой теме.
36
— Не отставайте, не отставайте, Михаил Кириллович! — смеясь, кричала Лена, скатываясь на лыжах с высокого пригорка.
Начинался первый весенний месяц, но снег лежал ещё нерушимо и блестел так, что больно было глазам. Держался мороз, хотя к полудню капель выбивала в снегу на завалинках глубокие канавки. Чудесно в эти последние дни зимы ходить на лыжах! День длинный, не то что в декабре, к вечеру — бодрящий морозец, и взор ласкает белоснежная торжественность поля. Кажется, ещё царит зима, но по каким-то неуловимым приметам чувствуется приближение весны, её дыхание. Особенно явственно это ощущаешь в таком вот перелеске, где ветрами очищена от снега каждая веточка.
Лена отлично ходила на лыжах. Михаил Кириллович был не ахти какой лыжник, да ещё поначалу прикинулся, что встал на лыжи впервые. Лена взялась учить его. Ей, конечно, нравилось обучать самого директора школы, чувствовать в чем-то свое превосходство над ним. А ему эти прогулки приносили много радости. Ему было удивительно приятно идти с ней по улице, видеть, как любуются ими криничане, представлять, что говорят люди. А ещё отраднее было видеть, как счастлива их дружбой Наташа. Она безгранично благодарна была мужу за Лену. Наконец-то пропал её страх за судьбу дочери, так долго заставлявший её хранить одиночество, отказываться от личного счастья. Она рассказала ему, как Лена встретила сообщение об её замужестве.
«Леночка, — сказала она, — ты меня прости, доченька, но я все-таки выхожу замуж…» Девочка, как и в первый раз, насторожилась, замкнулась. «За Михаила Кирилловича, директора вашего». И дочка вдруг рассмеялась.
«Меня испугал этот смех, — говорила Наташа Михаилу. — Я не поняла, почему она смеется, и боялась спросить. От обиды, или пренебрежения, или, может быть, от радости? Так и не знаю до сих пор».
В первые дни совместной жизни Наташа держалась очень настороженно, ничем внешне не проявляла своей любви к мужу из боязни, чтобы дочка не осудила. Михаил Кириллович долго убеждал её, что это неверно. Он относился к Лене как к взрослому человеку, и это покорило девочку, хотя сердца и мыслей своих она не открывала никому, даже матери.
Возможно, что чувством, определившим отношение Лены к отчиму, была благодарность за то счастье, которое — она это видела — он дал матери. Так, кстати, и понимал её Лемяшевич и большего не требовал.
…Михаил Кириллович наконец решился съехать с горки, но внизу наскочил на куст и зарылся лицом в снег. Пока он выбирался, Лена, серьёзная и озабоченная, подлетела к нему с намерением помочь. Но увидела его веселое лицо и рассмеялась.
— Куда же вы заехали, пап?.. Такая проторенная лыжня, а вы — в кусты!
Лемяшевич замер, услышав это «пап». Или ему показалось? Нет, она действительно сказала это слово, робко, проглотив последний звук, со смехом, может быть бессознательно, а возможно, и совершенно сознательно выбрала именно такой момент. Лемяшевича это взволновало и растрогало. Никто не принуждал называть его так, никто и словом не обмолвился, он мог на всю жизнь остаться для нее Михаилом Кирилловичем. Но она знала народный обычай, слышала, как говорят в крестьянских семьях, где есть неродные отец или мать. А главное — должно быть, ей самой хотелось хоть раз произнести это дорогое слово, обращаясь к живому человеку.
Они пошли по полю. Шли и беседовали, как добрые друзья.
Когда он поднялся и отряхнул снег, Лена спросила: — Михаил Кириллович, а разве у партизан не было лыж?
— Были, конечно. Но я служил в конной разведке.
— Расскажите что-нибудь интересное про партизан, — попросила девочка.
Впервые высказала она такую просьбу. Лемяшевич подумал, что напрасно он не использовал эту возможность — никогда не делился своими партизанскими воспоминаниями, это, пожалуй, ещё больше укрепило бы их дружбу. Он даже не рассказал, как впервые встретился с Данилой Платоновичем. С этого он и начал. Эпизод был не очень драматический, но когда он спросил: «А знаешь, кто был один из этих стариков?» — у Лены от любопытства загорелись глаза.
— Кто?
— Догадайся.
— Ах! — радостно вскрикнула она. — Неужели Данила Платонович?
Так они незаметно дошли до Задубья. Лена вдруг предложила:
— Давайте зайдем в деревню. Там мама санобход делает. Мы разыщем её и вернемся домой вместе.
Они шли, пробираясь по высоким сугробам, наметенным за зиму на деревенской улице. На накатанных лыжами и саночками снежных холмах лыжи разъезжались, скользили в стороны. А на улице полно учеников. Одни из них, младшие, увидев директора, прячутся и поглядывают из дворов, другие нарочно идут навстречу, здороваются, снимают шапки.