— Петя! Шампанского, черт подери! — Он чертыхался, подражая Полозу. — А что? Для чего оно лежит здесь и пылится? Чтоб люди пили! А кто должен пить? Мы должны пить! Для нас его делали!
Председатель сельсовета заливался смехом и подмигивал Полозу; более привычные, они не пьянели — и забавлялись теперь, что им удалось «расшевелить» директора.
Взлетела в потолок пробка, ударила пенная струя, и, пока они подставляли стаканы, половина драгоценной влаги вытекла на прилавок и Лемяшевичу на штаны.
— А-а, черт! Здесь и пить уже нечего! Давай еще одну, Петя! — рассердился он.
Вторую бутылку откупорил Полоз и не пролил ни капли. Но только они подняли стаканы и пожелали друг другу всяческих радостей жизни, только успели поклясться в вечной дружбе, как застучали в дверь поэнергичнее и понастойчивей, чем стучал Лемяшевич. Но теперь они были уже в таком состоянии, что никто не мог их напугать — ни Бородка, ни сварливая жена Ровнопольца, которой тот боялся больше всего на свете. Председатель смело и даже грозно спросил:
— Кто там?
— Откройте! — отозвался настойчивый женский голос.
— Груздович! — прошептал Полоз и, поставив стакан, сам заковылял к двери.
Наталья Петровна остановилась на пороге, быстрым взглядом сразу охватив всю картину: присутствующих и стаканы с желтоватой влагой, на поверхности которой лопались пузырьки. В глазах её сверкнул гневный огонек. Но Лемяшевич, ничего этого не заметив, поднял стакан и направился к ней.
— Наталья Петровна! Рад вас приветствовать! Давно мечтал познакомиться с вами поближе!
Она так взглянула на него, что, даже пьяный, он смешался, умолк, растерянно забормотал какие-то извинения. Она презрительно отвернулась и взволнованно заговорила с Полозом:
— Андрей Николаевич! Что же это такое? У меня больная, Марфа Лупач, тяжелый приступ, необходимо срочно в районную больницу, а ваш Потап — ни машины, ни лошади… Минимум не выработала — значит, помирай, так у него выходит… Что за человек, боже мой! Скажите ему — он будет отвечать, если что случится! Я никогда ему не прощу! — И вдруг, неожиданно понизив голос почти до шепота, прибавила — Как вам не стыдно, Андрей Николаевич!
Он покорно склонил голову, тихо произнес: — Ты наша совесть, Наташа. Прости. Не осуди. А этого… — разозлился он, — эту скотину я сейчас палкой! — И, повернувшись, чтобы взять свою палку, покачнулся, схватился рукой за дверь.
— Палкой! — укоризненно протянула Наталья Петровна и быстро сбежала с крыльца.
Они вышли за ней, бросив стаканы с шампанским, и стояли, глядя ей вслед.
Она шла по улице, и от быстрого шага отлетали назад концы повязанной на шее пестрой косынки.
— В МТС побежала, — сказал Полоз и вздохнул.
Лемяшевичу вдруг стало противно, стыдно, пропали куда-то легкость и веселье, все вокруг перестало казаться праздничным и привлекательным. Во рту пересохло и ощущалась какая-то горечь, кровь больно стучала в виски, — отвратительное чувство. Он проклинал себя в эти минуты. А когда возвращался в школу, боялся бросить взгляд в сторону, шёл как по горячим углям, чтоб не дай боже не покачнуться, не выдать себя. Ему казалось, что из каждого окна, из каждого двора и закоулка за ним следят любопытные, настороженные глаза детей и взрослых. И что его понесло в эту лавку? Что заставило его пить да ещё угощать? Никогда до этих пор никто его не мог подбить на неумеренную выпивку — ни в партизанские времена, ни в институте. Даже на выпускном вечере он оставался самым трезвым. И вот — на тебе! Был человек как человек — и вдруг… Да еще — едва начав работать!.. Но самое страшное — это её взгляд, взгляд этой странной женщины, презрительный, уничтожающий.
«…Чтоб иметь авторитет, надо работать, как Груздович…»
Кто это говорил и кому? Он никак не мог вспомнить. Не ему ли это было сказано?
В квартире было душно, окна выходили на юг, и за день она сильно нагревалась, но он не решился выйти в сад, чтоб не встретиться с кем-нибудь. Закрыл двери и окна и решил никого не впускать, если и постучатся. Лежать на диване было жарко, он стащил одеяло и улегся на полу. И снова перед глазами Наталья Петровна, но смотрит она уже не презрительно, а участливо, как будто ей очень жаль его, беспомощного, обиженного.
Лемяшевич разозлился:
«Чего ты пристала ко мне? Я тебя знать не желаю и знакомиться не хочу. «Ты наша совесть, Наташа!» С чего это ты моя совесть? Моя совесть у меня, и я никому ее не отдам… А пить больше не буду! Теперь меня не заманите! Нет! Дудки!»
Успокоившись, Лемяшевич наконец уснул. Снились ему дурные сны. Проснулся — на дворе темно. Болела голова, и страшно хотелось пить, язык во рту — что колода, не повернуть. В его холостяцкой квартире не нашлось и капли воды, напрасно он искал ее. Света он не включил. Вышел во двор. Ночь тихая и свежая… С одной стороны, от Снегирихи, долетают мелодичные звуки пианино, а в другом конце улицы два мальчишеских голоса горланят не вполне цензурные частушки.
Лемяшевич не решился выйти на улицу, к колодцу, а прошел огородом, чтоб напиться из криницы. Когда возвращался назад, школу осветили фары машины — промчалась «Победа», красный стоп-сигнал ее скрылся за поворотом.
В школу приехала преподавательница младших классов Сухова и привезла с собой дочку и старуху мать. Уже при первом знакомстве Лемяшевич понял, что жизнь у этой женщины нелегкая — не так просто ей сводить концы с концами при пятистах рублях месячного заработка. И он решил ей помочь—избавить от необходимости нанимать частную квартиру. Но, кроме его, директорской, у школы была еще всего одна квартира — отдельный домик, который занимала Приходченко Марина Остаповна. Зная, почему она пользуется такой привилегией, Лемяшевич решил непременно, ни перед чем не останавливаясь, вселить к ней Сухову. Он вызвал к себе Приходченко. Она явилась часа через полтора после того, как за ней послан был ученик с запиской. Лемяшевич терпеливо ждал в учительской, сначала возмущаясь, потом — с олимпийским спокойствием: сидел и перечитывал школьные программы. Он не поднялся навстречу, когда пришла Приходченко, но она первая приветливо поздоровалась.
— Добрый день, Михаил Кириллович, — и протянула мягкую, холеную руку. Присела сбоку на твердый самодельный диванчик, незаметным движением одернула платье, прикрыв полные красивые ноги.
С минуту, убирая со стола бумаги и книги, Лемяшевич тайком разглядывал ее, хотя встречался с ней уже не первый раз. Это была женщина лет тридцати двух, довольно привлекательной внешности. Выразительное лицо, несколько широкое правда, с чуть грубоватыми чертами, но свежее и здоровое, с нежными ямочками на щеках, когда она улыбалась. «Как у чеховской героини», — подумал Лемяшевич. И еще очень хороша у нее была шея-полная, точёная, без складочки или морщинки, мраморно-белая. Вообще годы еще не оставили следов на ее лице. Выдавали возраст и пережитое одни глаза — прищуренные и усталые; в них как бы погас свет, и они стали от этого темнее. Хотя еще и сейчас в глазах ее загорались порой короткие вспышки, и тогда лицо делалось еще привлекательнее. Такая вспышка промелькнула, когда Марина Остаповна заметила, как разглядывает ее директор. Она не кокетничала, казалась на удивление простой: ничего искусственного, деланного. Она не пользовалась даже пудрой и помадой. И одета была просто, но со вкусом. Лемяшевичу даже как-то жалко стало, что так глупо растрачивает она свою красоту. Марина Остаповна тоже с любопытством следила за ним, видно пытаясь отгадать, зачем ее вызвали.
Лемяшевич вытер платком вспотевший лоб.
— Да вы откройте окно. Как можно сидеть в такой духоте! Или, может быть, у вас со мной секретный разговор? — И в глазах у неё снова вспыхнул странный огонек.
Лемяшевич послушно открыл окно и, чтоб не вдаваться в лишние рассуждения, сел и, как начальник, в довольно категорической форме сообщил о своем намерении.
Марина Остаповна и бровью не повела, только посмотрела на Лемяшевича, как на наивного мальчика, пытающегося решать большие дела.