Тяжело дыша ища в шкафу свой дипломат, он бормотал:
– Хорошенькое состояние для пригородного поезда. Улыбайся и говори «доброе утро», читай газету, веди себя, как все другие мужчины после подобной сцены. Да, хорошенькое состояние, – повторил он, когда входная дверь захлопнулась за ним.
Она рыдала на диване в гостиной. У нее все болело, но она плакала не только от этого. И вовсе не от этого. Внезапно у нее наступило просветление. Оно было таким сильным, что ей стало больно.
Потому что его нападение на этот раз отличалось от всех предыдущих. Она положила конец всем оправданиям и уверткам, умолчаниям, которые помогали выносить неприглядную действительность. Без сомнения, Юдора видела, а теперь она знает. И это знание отнимало у Линн ее достоинство. В конце концов тайное стало явным. Это наносило ущерб ее душе, или как иначе назвать ту часть ее существа, которая вместе с плотью составляла ее личность. Итак, она лежала, плакала и старалась думать.
Затем раздался стук в дверь и голос произнес:
– Миссис Фергюсон? С вами все в порядке? Вам что-нибудь нужно?
– Спасибо, все в порядке.
Дверь открылась, и Линн была застигнута врасплох, с заплаканными глазами. Ей пришлось придумать какое-нибудь объяснение.
– Я очень расстроена, – сказала она, – я плакала из-за миссис – моей подруги Джози.
– О, конечно, это очень тяжело. – Лицо Юдоры выражало понимание. Она была милой женщиной. Но глаза ее говорили прямо: «Я знаю правду, но из-за вас я делаю вид, что не знаю».
Она перевела разговор на другие темы. Но с человеческой природой ничего не поделаешь. Случай был слишком острым, чтобы держать его при себе. Скоро об этом узнает местный клуб. Начнутся перешептывания за спиной Линн. Перешептывания.
Теперь она ходила взад-вперед мимо строгого лица Роберта, глядящего на нее с портрета в серебряной рамке, и мимо своего портрета с нежным женским выражением, с глазами, мечтательно смотрящими сквозь светлую челку и фату, увенчанную букетом лилий.
– Я его брошу, – произнесла она вслух. И звук ее голоса, звучание этих дерзких, невозможных слов, этих немыслимых слов заставили ее остановиться и вздрогнуть от внезапного озноба.
Юдора пела, неся Бобби по лестнице.
– Мой большой толстенький мальчик. Красивый большой толстенький мальчик. Юдорин мальчик. Ты, мой красивый…
Они вошли в кухню. А Линн стояла и слушала и спрашивала себя. Сколько я должна еще терпеть? Сколько я еще смогу терпеть? Мне надо беречь свою голову. Придется ли мне подрывать устои этого дома?
– Мой красивый большой толстячок…
Джози умирает. Эмили уезжает. И все сразу, одновременно. Дайте мне во всем разобраться по порядку. Да, по порядку.
Она вошла в кухню, подошла поближе к окну и с тревогой спросила:
– Я выгляжу нормально, Юдора? Я не хочу, чтобы Джози увидела, что я плакала из-за нее.
Юдора внимательно осмотрела ее.
– Вы выглядите хорошо. Может быть, немного пудры, здесь, на левой щеке, – объяснила она тактично.
В коридорах клиники стоял запах антисептиков и тревоги.
Сколько крупных событий в ее жизни за короткое время произошло в этом узком пространстве: та ночь, когда они приехали сюда в панике, стремясь увидеть Эмили; то ненастное утро, когда Бобби с криком ворвался в этот мир, и вот теперь, открыв дверь из коридора, она увидела Джози, лежащую с раскинутыми руками на высокой кровати.
Брюс встал со своего кресла в углу.
– Вчера вечером она впала в кому, – сказал он в ответ на безмолвный вопрос Линн.
Его скорбь была осязаемой. При виде его у нее заболело в груди. Все избитые выражения оказались верными: можно физически ощущать тяжесть на сердце, глубоко и жестоко израненном.
– Почему? Почему? – спрашивала она.
Он покачал головой, и они сели рядом на той же стороне кровати Джози, где она, казалось, спала безмятежным сном. Будто любящей рукой провели по ее лицу, и на нем не осталось следов агонии и волнений.
Прошло довольно много времени, и полуденное солнце заглянуло в комнату. Кто-то опустил шторы, и водянисто-зеленые тени легли на стены. Когда позже в комнате стало слишком темно, шторы снова подняли и впустили темно-желтый послеполуденный летний свет.
Вошел врач, что-то прошептал Брюсу, а затем более громко обратился к ним обоим:
– Это может продолжаться несколько дней, а может быть, и нет. Нельзя сказать. В любом случае нет смысла оставаться здесь круглые сутки. Я думаю, вы можете идти домой, Брюс. Мне сказали, что вы просидели здесь до трех часов утра. Идите домой.
На лестнице парадного входа в клинику их встретил другой мир, где, блестя на солнце, сновали автомобили, маленькие девочки играли в классики, гуляя, прошла одна парочка, задумчиво поедая рожки с мороженым.
– Ты сможешь меня подвезти? – спросил Брюс. – Моя машина в мастерской, сегодня утром я должен был поймать такси.
– Конечно.
Говорить было особенно не о чем, пока Линн не упомянула об Эмили.
– Как можно говорить спасибо? Спасибо за то, что спас человека, который тонул, спасибо за то, что излечил слепого? Как можно благодарить за такие вещи? Разве я говорю спасибо за то, что ты моя опора? Нам слова не нужны, Линн.
Оцепенев от своего двойного горя, она вела машину, не думая, как будто машина, подобно послушной, хорошо тренированной лошади, сама знала дорогу.
– Вернемся в прошлое, – внезапно сказал Брюс. – На восемнадцать лет. Эмили была тогда младенцем. – Он положил свою руку на руку Линн. – Не волнуйся слишком за нее. У меня есть предчувствие, что с ней все будет хорошо, очень, очень хорошо.
– Может быть. Но знаешь ли, – грустно сказала она, – я рада, что она уезжает. Никогда не думала, что могу такое сказать, но вот смогла. – И короткое всхлипывание вырвалось из ее горла.
Машина остановилась перед его домом, и он сказал, бросив на нее быстрый взгляд.
– Ты не хочешь сейчас возвращаться домой. Давай зайдем и поговорим.
– Нет, я не хочу обременять тебя своими проблемами. У тебя их достаточно и более чем достаточно.
– Скажем, я не хочу оставаться один.
– Если так, я войду.
Их дом, хотя и опрятный, имел заброшенный вид, как все дома, лишенные женского присутствия. Занавески, которые обычно опускались на ночь, так и оставались опущены, а цветок на каминной полке начал желтеть. Линн вздрогнула в темноте и подняла занавески.
В выступе комнаты у окна стояла замечательная гардения Джози, которую она лелеяла и привезла с собой, когда они переезжали.
– Гардении необходима вода, – сказала Линн, – было бы жалко, если бы она пропала.
Это было глупое замечание. Какое дело этому человеку до того, погибнет ли растение или нет? Но она была неспокойна, и хлопоты отвлекли бы ее в этот момент.
– Брюс, я обнаружила пару мучнистых червецов. Мне нужен ватный тампон и немного спирта. Где Джози хранит все эти предметы?
– Сейчас принесу.
Затем пришлось обменяться ничего не значащими замечаниями.
– Кажется, вам никогда не удастся от них отделаться, – сказала Линн, вытирая каждый темный лист.
– Джози говорила мне.
– Это ее любимое растение. Чудо, что оно вообще перенесло переезд.
– Да, она мне говорила.
– Мне никогда не везло с гардениями. У Джози садоводческий талант.
– Я с этим согласен.
Они стояли рядом с гарденией, у которой Линн протерла каждый лист сверху и с изнанки, и смотрели во двор, где кучка голубей заполнила кормушку для птиц.
– Видишь вон ту? – показал Брюс. – Вон ту белую голубку? Это ее любимица. Она утверждает, что та ее знает.
Вряд ли он видит птицу, подумала Линн, вглядываясь глазами, полными слез.
– Я хочу бренди, – сказал он, который и вина-то не пил. – А ты?
Она с трудом улыбнулась:
– Это не повредит.
Они сели по обе стороны камина, она на диван, он в свое удобное кресло. Он снял очки; она не припоминала случая, когда она видела его без них, и ей показалось теперь, что очки придавали ему доброжелательный вид. Теперь перед ней был человек, проникнутый горечью.