…Где с щедростью обычной,
За ничтожный, легкий труд,
Плод оратаю сторичный
Нивы тучные дают;
Где в лугах необозримых,
При журчании волны,
Кобылиц неукротимых
Но, увы! кажется, и там теперь совсем другое, чем когда мечтал об этом крае поэт, и не только за ничтожный труд, но и за тяжелый — оратай получает далеко не сторичные выгоды. Да и насчет кобылиц, кажется, тоже надо теперь взять тон несравненно умереннее. Кстати, недавно в «Московских ведомостях» нашел статью о Крыме, о выселении из Крыма татар и о «запустении края». «Московские ведомости» проводят дерзкую мысль, что и нечего жалеть о татарах — пусть выселяются, а на их место лучше бы колонизировать русских. Я прямо называю такую мысль дерзостью: это одна из тех мыслей, один из тех вопросов, о которых я говорил в июньском № «Дневника», что чуть какой-нибудь из них явится «и все у нас тотчас в разноголосицу». В самом деле, трудно решить — согласятся ли у нас все с этим мнением «Московских ведомостей», с которым я от всей души соглашаюсь, потому что сам давно точно так же думал об этом «крымском вопросе». Мнение решительно рискованное, и неизвестно еще, примкнет ли к нему либеральное, всё решающее мнение. Правда, «Московские ведомости» выражают желание «не жалеть о татарах» и т. д. не для одной лишь политической стороны дела, не для одного лишь закрепления окраин, а выставляют и прямо экономическую потребность края. Они выставляют, как факт, что крымские татары даже доказали свою неспособность правильно возделывать почву Крыма и что русские, и именно южнорусы — на это гораздо будут способнее, и в доказательство указывают на Кавказ. Вообще если б переселение русских в Крым (постепенное, разумеется) потребовало бы и чрезвычайных каких-нибудь затрат от государства, то на такие затраты, кажется, очень можно и чрезвычайно было бы выгодно решиться. Во всяком ведь случае, если не займут места русские, то на Крым непременно набросятся жиды и умертвят почву края…*
Переезд из Петербурга до Берлина — длинный, почти в двое суток, а потому взял с собой, на всякий случай, две брошюры и несколько газет. Именно «на всякий случай», потому что всегда боюсь оставаться в толпе незнакомых русских интеллигентного нашего класса, и — это везде, в вагоне ли, на пароходе ли, или в каком бы то ни было собрании. Я признаюсь в этом как в слабости и прежде всего отношу ее к моей собственной мнительности. За границей, в толпе иностранцев, мне всегда бывает легче: тут каждый идет совершенно прямо, если куда наметил, а наш идет и оглядывается: «что, дескать, про меня скажут». Впрочем, на вид тверд и незыблем, а на самом деле ничего нет более шатающегося и в себе неуверенного. Незнакомый русский если начинает с вами разговор, то всегда чрезвычайно конфиденциально и дружественно, но вы с первой буквы видите глубокую недоверчивость и даже затаившееся мнительное раздражение, которое, чуть-чуть не так, и мигом выскочит из него или колкостью, или даже просто грубостью, несмотря на всё его «воспитание», и, главное, ни с того ни с сего. Всякий как будто хочет отмстить кому-то за свое ничтожество, а между тем это может быть вовсе и не ничтожный человек, бывает так, что даже совсем напротив. Нет человека готового повторять чаще русского: «какое мне дело, что про меня скажут», или: «совсем я не забочусь об общем мнении» — и нет человека, который бы более русского (опять-таки цивилизованного) более боялся, более трепетал общего мнения, того, что про него скажут или подумают. Это происходит именно от глубоко в нем затаившегося неуважения к себе, при необъятном, разумеется, самомнении и тщеславии. Эти две противуположности всегда сидят почти во всяком интеллигентном русском и для него же первого и невыносимы, так что всякий из них носит как бы «ад в душе». Особенно тяжело встречаться с незнакомыми русскими за границей, где-нибудь глаз на глаз, так что нельзя уже убежать, в случае какой беды, именно, например, если вас запрут вместе в вагоне. А меж тем, казалось бы, «так приятно встретиться на чужбине с соотечественником». Да и разговор-то всегда почти начинается с этой самой фразы; узнав, что вы русский, соотечественник непременно начнет: «Вы русский? как приятно встретиться на чужбине с соотечественником: вот я здесь тоже»… и тут сейчас же начинаются какие-нибудь откровенности, именно в самом дружественном и, так сказать, в братском тоне, приличном двум соотечественникам, обнявшимся на чужбине. Но не верьте тону: соотечественник хоть и улыбается, но уже смотрит на вас подозрительно, вы это видите из глаз его, из его сюсюкания и из нежной скандировки слов; он вас меряет, он уже непременно боится вас, он уже хочет лгать; да и не может он не смотреть на вас подозрительно и не лгать, именно потому, что вы тоже русский и он вас поневоле меряет с собой, а может быть, и потому, что вы действительно это заслужили. Замечательно тоже, что всегда или, по крайней мере, очень нередко русский незнакомец за границей (за границей чаще, за границей почти всегда) почти с первых трех фраз поспешит ввернуть: что он вот только что встретил такого-то или только что слышал что-нибудь от такого-то, то есть от какого-нибудь замечательного или знатного лица из наших, из русских, но выставляя его при этом именно в самом милом фамильярном тоне, как приятеля, не только своего, но и вашего — «ведь вы, конечно, знаете, скитается бедный по всем здешним медицинским знаменитостям, те его на воды шлют, убит совершенно, знакомы вы?» Если вы ответите, что совсем Не знаете, то незнакомец тотчас же отыщет в этом обстоятельстве нечто для себя обидное: «ты, дескать, уж не подумал ли, что я хотел похвалиться перед тобой знакомством с знатным лицом?» Вы этот вопрос уже читаете в глазах его, а между тем это именно, может быть, так и было. Если же вы ответите, что знаете то лицо, то он обидится еще пуще, и тут уж, право, не знаю почему. Одним словом, неискренность и враждебность растут с обеих сторон и — разговор вдруг обрывается и умолкает. Соотечественник от вас вдруг отвертывается. Он готов проговорить всё время с каким-нибудь немецким булочником, сидящим напротив, но только не с вами, и именно чтоб вы это заметили. Начав с такой дружбы, он прерывает с вами все сношения и отношения и грубо не замечает вас вовсе. Наступит ночь, и если есть место, он растянется на подушках, чуть-чуть не доставая вас ногами, даже, может быть, нарочно доставая вас ногами, а кончится путь, то выходит из вагона, не кивнув даже вам головою. «Да чем же он так обиделся?», — думаете вы с горестию и с великим недоумением. Всего лучше встречаться с русскими генералами. Русский генерал за границей больше всего хлопочет, чтоб не осмелился кто из встречающихся русских с ним не по чину заговорить, пользуясь тем, что, дескать, «мы за границей, а потому и сравнялись». А потому с первой минуты, в дороге например, погружается в строгое и мраморное молчание; а тем и лучше, никому не мешает. Кстати, русский генерал, отправляющийся за границу, иногда даже очень любит надеть статское платье и заказывает у первейшего петербургского портного, а приехав на воды, где всегда так много хорошеньких дам со всей Европы, очень любит пощеголять. Он с особенным удовольствием, кончив сезон, снимает с себя фотографию в штатском платье, чтоб раздарить карточки в Петербурге своим знакомым или осчастливить подарком преданного подчиненного.* Но, во всяком случае, припасенная книга или газета чрезвычайно помогают в дороге, именно от русских: «я, дескать, читаю, оставьте меня в покое».
II. Нечто о петербургском баден-баденстве
Стал читать и попал как раз в «Биржевых ведомостях» на брань за мой июньский «Дневник»*. Впрочем, не на брань, статья написана довольно мило, но не очень. Фельетонист, г-н Б., ужасно подшучивает надо мной, хотя и вежливо, но свысока, за то, что я насажал парадоксов, «взял Константинополь». «Итак, Константинополь уже взят, — говорит он, — как-то странно, волшебно, но взят. Мы и в войне-то не участвовали, но он все-таки нам принадлежит единственно потому, что принадлежать должен». Но, милостивый г-н Б., ведь это вы всё сами сочинили: я вовсе не брал Константинополя в нынешнюю войну, «в которой мы не участвовали», я говорил, что это сбудется во времени, и прибавил только, что, может быть, в скором времени, и кто знает, может быть, я ведь и не ошибся. И не виноват ведь я, что ваш взгляд на Россию и на ее назначение сузился под конец в Петербурге до размеров какого-нибудь Баден-Бадена или даже фюрстентум Нассау,* в котором теперь сижу и пишу это. Вы вот думаете, что будет всё один Петербург продолжаться. Уж и теперь начинается местами протест провинциальной печати против Петербурга* (да и не против Петербурга вовсе, а против вас же, усевшихся в Петербурге и в нем обособившихся) — и которая хочет что-то там сказать у себя новое. Так ведь что вы думаете, может, и скажет, особенно когда перестанет сердиться, а теперь, правда, еще гнев мешает. Идея о Константинополе и о будущем Восточного вопроса так, как я ее изложил, — есть идея старая, и вовсе не славянофилами сочиненная. И не старая даже, а древняя русская историческая идея, а потому реальная, а не фантастическая, и началась она с Ивана III-го.* Кто ж виноват, что у вас теперь везде и во всем Баден-Баден. Я ведь не про вас одного говорю; если б шло дело про вас одного, я бы и не заговорил, но в Петербурге и мимо вас много завелось баден-баденства. Я понимаю, что вас так шокировало: это будущее предназначение России в семье народов, об котором я заключил словами: «вот как я понимаю русское предназначение в его идеале». Вас это раздражило. Будущее, близкое будущее человечества полно страшных вопросов. Самые передовые умы, наши и в Европе, согласились давно уже, что мы стоим накануне «последней развязки». И вот вы стыдитесь того, что и Россия может принять участие в этой развязке, стыдитесь даже и предположения, что Россия осмелится сказать свое новое слово в общечеловеческом деле. Но вам это стыд, а для нас это вера. И даже то вера, что она скажет не только собственное, но, может, и окончательное слово. Да этому должен, обязан верить каждый русский, если он член великой нации и великого союза людей, если, наконец, он член великой семьи человеческой. Вам дико, что я осмелился предположить, что в народных началах России и в ее православии (под которым я подразумеваю идею, не изменяя, однако же, ему вовсе) заключаются залоги того, что Россия может сказать слово живой жизни в грядущем человечестве? И что вы говорите о славянофилах:* их надобно знать, чтоб говорить о них. А кто об них теперь знает? Все больше понаслышке и по старой памяти. У нас теперь многое люди забыли и давно уже многому разучились, хотя ни во что не переучились. У меня большая ошибка в том, что я начал прямо с конца, сказал результат, последнее слово моей веры. Беда до конца высказываться. Вот вы и глумитесь: «Ах, дескать, об этом все стыдятся говорить, а он говорит; осмеять его!» Недоговаривать лучше и выгоднее. Всё писать, всё намекать и никогда не высказываться: этим можно снискать большое уважение, даже можно, не имея ни одной мысли, прослыть мыслителем. Да я-то этого не хочу. Меня упрекнут, я знаю это, мои же читатели за то, что «отвечаю на критику», как уже и упрекали не раз. Но ведь это не одному ответ, а многим. Тут факт. Не ответить, так отметить его все-таки надо.