Не думаешь ли ты, что я, как ветер грубый,
надгробных жажду слез осеннею порой,
что горе кажется мне каплей дождевой?
Поэт, ведь я сама тебя целую в губы.
Те плевелы, что рву, придя на твой порог,
то лень души твоей, а горем правит Бог.
Что ж, если молодость печалью обуяна?
Пусть разгорается божественная рана,
где черный серафим к душе твоей приник.
Чье горе велико, тот истинно велик.
Но если ты познал страдание, не думай,
что должен ты, поэт, немотствовать угрюмо.
Чем горестней напев, тем сладостнее он.
Есть песни вечные, — рыданий чистый звон.
Как только пеликан спускается тяжелый,
из странствий возвратясь, к туманным тростникам,
голодные птенцы бегут на берег голый,
узнав его вдали по плещущим крылам.
Уже обильную добычу предвкушая,
на радостях крича и клювами качая,
зобастые птенцы торопятся к нему.
Но он, на берегу, застыв на камне высшем,
он покрывает их крылом своим повисшим,
как горестный рыбак, глядит в ночную тьму.
Сквозь жесткое перо сочится кровь из раны.
Бесцельно было ночь пучинную пытать:
безжизненны пески, безрыбны океаны,
и он своим птенцам лишь сердце может дать.
На камень опустясь, угрюмый, неуклюжий,
деля между детьми живую плоть свою же,
всей силою любви боль заглушает он,
и, глядя, как бежит горячий ток багряный,
средь пира падает, шатается, как пьяный,
блаженством, ужасом и нежностью пронзен.
Но иногда среди высокой этой казни,
наскуча смертию столь длительной, в боязни,
что сытые птенцы его оставят жить,
он поднимается, чтоб крылья распустить,
и, яростно себя по сердцу ударяя,
с такою дикою унылостью кричит,
что в трепете со скал взмывает птичья стая,
и путник, в поздний час по берегу блуждая,
почуя смерть вблизи, молитву вслух твердит.
Поэт, так делают великие поэты.
На время любо им, чтоб веселился мир,
но песнопенья их, парнасские банкеты,
похожи иногда на пеликаний пир.
Когда они твердят о ложном упованье,
поют забвение, любовь или печаль,
душа от песен их раскроется едва ль.
Как шпага быстрая, их звонкое взыванье
кольцеобразное сияние чертит,
но капля крови там дрожащая блестит.