Кожа на лбу маленького Гуса была рассечена, он здорово треснулся о знак, лицо заливала кровь. Он бежал в темноту, и я знал, куда он бежит. Я должен был догнать его, рассказать, объяснить ему, почему я не могу остаться.
Я долго бежал вдоль забора, пока не нашел дыру снизу. Опустился на землю и протиснулся под перекладиной, вымазав всю одежду. Зато теперь я был со стороны лесопилки, в зарослях сумаха и чертополоха. Пробежав еще немного, я оказался у чертова пруда. Тогда я сел на землю и уставился на черную воду. Я плакал.
Я шел по следу до самого пруда. Мне пришлось гораздо дольше перелезать через забор, чем ему пролазить под ним. Когда я вышел к пруду, он сидел, закусив травинку осоки, и тихо плакал.
Я слышал его шаги, но не обернулся.
Я подошел и присел рядом с ним.
— Эй, — позвал я негромко. — Эй, маленький Гус! Ни за что не повернусь. Ни за что.
Я позвал его еще раз, потом тронул за плечо, и он вдруг бросился ко мне на грудь и зарыдал, повторяя снова и снова:
— Не уходи, пожалуйста, не уходи, возьми меня с собой, только не оставляй меня здесь…
Я тоже плакал. Я обнимал маленького Гуса, гладил его по волосам и чувствовал, как он изо всех сил прижимается ко мне, сильнее, чем может прижиматься семилетний мальчик, и я попытался объяснить ему, как все было и будет.
— Гус, эй, маленький Гус, послушай… Я хочу остаться, ты знаешь, что я хочу остаться… но я не могу.
Я поднял голову. Он тоже плакал. Было непривычно видеть, как плачет взрослый, и я сказал:
— Если ты уйдешь, я обязательно умру. Обязательно!
Я понял, что объяснить ничего не удастся. Он просто был еще очень маленький. Он не мог понять.
Он расцепил мои руки и положил их мне на колени. Потом встал. Он собирался уйти от меня. Я понял. Я перестал плакать. Он не увидит моих слез.
Я посмотрел на него. В лунном свете его лицо казалось бледным фотоснимком. Я не ошибся. Он сумеет понять. Дети всегда понимают. Я повернулся и побрел назад по тропинке. Маленький Гус остался. Сидел и смотрел мне вслед. Я только один раз обернулся. Он сидел в той же позе.
Я смотрел, как он уходит. Он был моим другом. Но он оказался слюнтяй. Настоящий. Я ему докажу! Я ему взаправду докажу! Я уйду отсюда, сбегу, стану знаменитым, прославлюсь, а потом где-нибудь его встречу, он протянет мне руку, а я в него плюну. А потом поколочу.
Он дошел до конца тропинки и скрылся из виду. Я еще долго сидел возле пруда. Пока совсем не замерз.
Я сел в машину и поехал искать дорогу назад, в будущее, которому я принадлежал. Ничего особенного, но другого у меня не было. И я его найду… Драгун был еще у меня… предстояло немало остановок на пути к самому себе. Наверное, Канзас; наверное, Матавачан, Онтарио, Канада; наверное, Галвестон; наверное, Шелби, Северная Каролина.
Плача, я ехал. Мне было жалко не себя, нет, мне было жалко себя, маленького Гуса, я плакал из-за того, что я ему сделал, кем заставил стать. Гус… Гус!
Но… о Боже, а если я приеду еще… и еще? Неожиданно дорога стала незнакомой.
Джеффти пять лет
Великий философ Джордж Сантаяна был абсолютно прав, когда написал в 1905 году: «Те, кто не могут вспомнить прошлое, обречены его повторять». Но не все мои рассказы жестоки (хотя я, вздыхая, вынужден жить с грузом подобного обвинения, которое обычно делают люди, прочитав лишь один-два моих рассказа, а их у меня набралось уже почти две тысячи).
Возьмем, к примеру, «Джеффти пять лет». Это рассказ, наполненный любовью, болью, воспоминанием и ответственностью быть истинным другом. Я написал «воспоминанием», а не «ностальгией», потому что знаю, как легко начать с болью тосковать обо всем хорошем, что было в прошлом, а ныне вырванном и устаревшем из-за требований технического прогресса, и как опасно бывает погружаться в подобную ностальгию. Начинаешь ненавидеть время, в котором живешь, и отрицать его радости.
Но если вы способны увидеть перспективу, если можете вспомнить, как замечательно было пойти в субботу вечером в огромный кинотеатр, прихватив пакетик леденцов и пару пластинок жевательной резинки «Блэк Джек»… не забывая при этом, какое это чудо — в любой момент вставить в видео кассету с «Касабланкой», если у вас вновь появилось страстное желание посмотреть, как Богарт прощается с Ингрид Бергман в тумане возле старого аэропорта Бербанка… то вы человек уравновешенный. И ни прошлое, ни будущее не захватят вас врасплох. Это защита от возможных ран.
Вот в чем заключается заложенное в «Джеффти» послание. Защита от ран.
И, прошу вас, прочтите последние две страницы, внимательно. Многие не совсем понимают, что же там происходит. Полагаю, причина этого в том, что они не замечали, как мерцает и тускнеет свет, как появляется звук статики в радио и других намеков, которые я ввел, чтобы трагедия не стала очевидной. Кроме этих. замечаний, я не могу, с чистой совестью, добавить ничего более. Вы предоставлены сами себе.
Когда мне было пять лет, я дружил с мальчуганом по имени Джеффти. Джефф Кинзер. Но все знакомые ребята звали его Джеффти. Нам обоим сровнялось пять, и мы с увлечением играли вместе.
Когда мне было пять лет, батончик «Кларк» был толщиной с боксерскую перчатку, длиной едва ли не шесть дюймов, покрывали его самым настоящим шоколадом, и как же здорово он хрустел, когда вонзаешь зубы в самую середину! А обертка! Что за дивный запах! Снимаешь ее с одной стороны — а за другую держишь, и батончик не тает. А теперь «Кларк» тощий, как кредитная карточка, вместо натурального шоколада — какая-то синтетика, пахнет жутко. Липкий, вязкий, да и стоит центов пятнадцать-двадцать, то ли дело в былые времена — скромный достойный никель.[27]
Запихнут в такую обертку — кажется, будто в размерах за двадцать лет не уменьшился. Как бы не так! Скользкий, на вкус отвратительный — да за такой и одного цента жалко, не то что пятнадцать-двадцать.
Тогда, в пять лет, меня отослали в Баффало, что в штате Нью-Йорк, к тетушке Патриции. Мой отец переживал «тяжелые времена», а тетушка Патриция была само очарование, к тому же — жена биржевого маклера. Под их крылом я и прожил два года. А вернувшись домой, отправился к Джеффти — поиграть.
Мне было семь. Джеффти — по-прежнему пять. Я не заметил разницы. Что я понимал тогда, в семь-то лет?
Семилетним мальчишкой я, валяясь на животе у радиоприемника, ловил изумительные передачи. Привяжу заземлитель к радиатору, плюхнусь на ковер с книжкой-раскраской и коробкой карандашей (в те времена большая коробка вмещала всего шестнадцать цветов) и слушаю Эн-Би-Си: Джека Бенни в «Джелл-0», «Амос и Энди», Эдгара Бергена и Чарли Мак-Карти, «На ночь глядя», «Воздушных асов», программу Уолтера Уинчелла, «Это интересно знать», «В Долине смерти»; но самые любимые — «Зеленый бомбардировщик», «Одинокий странник», «Тень» и «Тише… Слышишь?». А теперь, сидя в машине, сколько ни кручу ручку настройки, сколько ни гоняю взад-вперед по всему диапазону, все одно: сотня струнных оркестров, пошлые домохозяйки и унылые водители грузовиков Обсуждают с наглыми трепачами-ведущими превратности собственной сексуальной жизни, бессмьТсленно бренчит кантри, орет рок — уши вянут.
Когда мне стукнуло десять, скончался мой дедушка. Я числился «трудным ребенком», и меня отправили в военное училище — уж там-то умеют держать сорванцов в узде.
Время шло, я вернулся. Мне было четырнадцать. Джеффти — по-прежнему пять.
В четырнадцать лет по субботам я ходил в кино. Билет на утренний сеанс стоил тогда всего десять центов, и попкорн жарили на натуральном масле, и ты всегда точно знал: тебя ждет хороший вестерн, или неистовый Билл Эллиот в роли Реда Райдера и Бобби Блэйк в роли Бобренка, или Рой Роджерс, или Джонни Мак Браун; а может, и какая-нибудь страшилка: «Дом ужасов» с Рондо Хэттоном-Душителем, «Люди-кошки», «Мамочка», «Я женат на ведьме» с Фредериком Марчем и Вероникой Лэйк; или серия бесконечных «Теней» с Виктором Джори, или Дик Трейси, или Флэш Гордон; или пара-тройка мультиков; или «Путевые заметки» Джеймса Фитцпатрика; или киноновости; или «Пойте с нами», или, если досидеть до вечера, Бинго или Киино; и бесплатное угощение. А теперь что показывают в кино? Как Клинт Иствуд разносит на куски человеческие головы, точно спелые дыни.