Второй глаз Полифема
В свое время меня, лягающегося и вопящего, протащили волоком сквозь жизни двух женщин.
Это стало одним из самых жутких событий всех времен.
Включая испанскую инквизицию, убийство Гарсии Лорки, геноцид бразильских индейцев, распятие армии рабов Спартака, гибель «Титаника», бомбардировку Дрездена и суд над мальчиками из Скоттсборо. Этот опыт, скажу я вам, включал в себя элементы всего перечисленного выше плюс несколько лично пережитых пакостей, о которых я до сих пор вспоминаю с содроганием.
Все пережитое и весь этот опыт — кроме единственной изолированной ссылки — в рассказе не описаны. Но именно эта долгая ночь вдохновила меня написать его.
Больше мне добавить нечего.
Уфффф-ф-ф.
Это рассказ о Брубэйкере, мужчине, который с тем же успехом мог родиться и женщиной. Все было бы точно так же: мучительно и бесконечно.
Ей было за сорок, и она была калекой. Что-то с левой ногой и позвоночником. Ходила она медленно и враскачку, как моряк, сошедший на берег после долгого плавания. Лицо носило отпечатки скорбных утрат; не особо стараясь, можно было найти, к примеру, синяки под глазами — подарок некоего Чарли, управляющего супермаркетом; складку чуть левее рта, возникшую после двух ночей общения с Кларой из цветочного магазина, влагу у правого виска, проступающую всякий раз, когда она вспоминала слова, которые водитель фургона химчистки — не то Барри, не то Бенни — сказал ей наутро. Однако надолго следы лишений не задерживались. У них была привычка появляться где угодно и исчезать.
Брубэйкер не хотел с ней спать. Не хотел тащиться к ней домой или тащить ее к себе. Но…
У нее была квартирка с окнами на тесный дворик, куда свет допускался лишь на час до и час после полудня. По стенам — картинки из журналов. Девичья коечка.
Когда она к нему притронулась, он «улетел». Задумался о теплых краях, где принято отдыхать после обеда и где он жил много лет назад. Тогда он тоже был одинок, но теперь одиночество не казалось такой уж стоящей штукой. Вспоминать не тянуло, лучше просто вообразить, как он кладет кирпичи. Неторопливо и ловко. Один к одному. И так без конца.
Он занимался с ней любовью в узкой постели, но при этом был далеко. Клал кирпичи. Где-то свербила мыслишка, что зря он так, недобро это, некрасиво… С другой стороны, она ведь ни о чем не подозревала. Не знала, что его рядом нет. Ему это было не впервой.
Милосердие — вот в чем он преуспел. Добрые поступки давались ему легче легкого. Ей кажется, что она дорога и желанна, — и это минимум того, что он способен для нее сделать. Обвислые щеки, морщинистый лоб, грустные глаза… дороги ему и желанны.
На самом деле он ничего к ней не чувствовал и ничего от нее не хотел. Поэтому без содроганий мог дать все, чего ей так не хватало.
Обоих разбудил вой сирены «скорой помощи» под самыми окнами. Женщина с нежностью взглянула на него и сказала:
«Мне завтра в контору спозаранку, инвентаризацию затеяли. Ты бы видел, как папки лежат — ужас!» А на лице без труда читался подтекст: «Конечно, ты можешь остаться, но пусть уж лучше твоя половина кровати остынет за ночь, нежели утром я пойму по твоим глазам, что ты хочешь побыстрее уйти и смыть под душем воспоминания обо мне, и сочиняешь предлог. Так что вот тебе шанс. Уходи сейчас же. Потому что я знаю: если останешься, то завтра часов в одиннадцать позвонишь и спросишь, не хочу ли я с тобой пообедать и сходить в кино на дневной сеанс».
Кончилось тем, что он несколько раз поцеловал ее в щеки и один — нежно, но сомкнутыми губами — в краешек рта, и ушел из ее квартиры.
С Ист-Ривер дул прохладный легкий ветерок, и он решил пройти через Гендерсон-Плэйс и посидеть в парке. Чтобы не спеша вернуться из далеких теплых краев. Его донимало странное чувство. Как будто он, уносясь из той квартиры, перешел в иную сущность, во что-то вроде астральной проекции, и вот теперь, по возвращении, ему недостает частички души — осталась там, в ее постели.
Побаливала голова — чуть выше переносицы, под утолщением лобной кости, весьма ощутимо кололо. Приближаясь к парку, он потирал переносицу большим и указательным пальцами.
В парке Карла Шурца царствовала тишина. Тем парк и отличался от остальных кварталов города, что даже после наступления темноты в нем можно было гулять без опаски. Неподвижность, покой. Бандиты здесь встречались редко.
Он облюбовал скамью, сел и устремил взгляд по-над рекой.
Боль усиливалась, и он помассировал переносицу и уголки подушечкой пальца.
Однажды на вечеринке он познакомился с женщиной из штата Мэн. Он не хотел думать о ней по-мужски примитивно, но ее обаяние и невинность бросались в глаза. Она выросла в семье конгрегационалистов и была слишком хорошо воспитана для такого города.
Она приехала из Мэна и устроилась в издательство. Но окружали ее не слишком добрые мужчины. Очарованные миловидным личиком и веселым, добрым нравом, они подкатывались к ней по два, по три, а то и по четыре раза. Но она была слишком хорошо воспитана, чтобы таскаться с ними по шумным ночным гулянкам, и мужчины уплывали обратно к своему одиночеству, разделяемому с другими такими же неудачниками. Кто-то из них даже посоветовал ей соблазнить ее «платонического друга», обходительного паренька, вступившего в борьбу со своей сексуальностью, — дескать, потом можно будет иметь с тобой дело. Она попросила советчика оставить ее в покое.
Через неделю Брубэйкер повстречал жену заместителя начальника производственного отдела издательства, где все они работали, — та сказала, что девушка из Мэна записалась на курсы чечетки.
Потом они снова увиделись на вечеринке и отошли к окну, свесили головы над пропастью в тридцать один этаж, прячась от болтовни и дыма. Он сразу понял, что она выбрала его. Воспитание не совладало с действительностью — она решила капитулировать. Он проводил ее до дома, и она сказала «Заходи, угощу печеньем “Грэхем”, мне его девать некуда». Он спросил: «А который час?» Его часы показывали 12.07. «Ладно, посижу до четверти первого». Она смущенно улыбнулась: «Я агрессивна. Думаешь, это легко дается?» Он ответил: «Не хочу засиживаться. Могут быть неприятности». Он это говорил в буквальном смысле. Она ему нравилась. Но она была беззащитна. «Разве у тебя в первый раз будут такие неприятности?» Он ответил с ласковой улыбкой: «Нет, это у тебя они будут в первый раз».
Но отказаться от нее он не смог. Он был нежен, все сделал как надо, взял грех на душу, — в надежде, что она еще встретит человека, для которого себя берегла, и узнает настоящую любовь. По крайней мере он оградил ее от пижонов, которые женятся только на девственницах, и от хищников, которые тоже высматривают девственниц, но вовсе не для женитьбы. Для нее — такой хрупкой, ранимой — и у тех и у других было чересчур мало доброты.
И когда на следующее утро он уходил, тоже болела голова. Такие же мучительные уколы, ритмичные удары чуть выше переносицы. Расставаясь с девушкой из Мэна, он почувствовал в себе перемену. В точности как сейчас. Неужели он слабеет?
Почему его находят несовершенные люди? Почему их к нему так тянет?
Он не был ни мудрецом, ни благородным рыцарем — и знал об этом. Он был не добрее большинства людей, — дай им шанс, они без труда заткнут его за пояс. Но отчего-то все, кто нуждались в доброте, не могли пройти мимо него. А сам он ни в чем таком не нуждался. Ни в ласковых словах, ни в нежных прикосновениях. Сколько себя помнил.
Мыслимо ли — всегда отдавать и ничего не хотеть взамен? Отдавать, сколько б ни попросили? Это все равно что жить за анизотропным стеклом: ты их видишь, они тебя — нет. Полифем, одноглазый узник своей пещеры, желанная дичь для одиссеев, выброшенных на берег волнами… И разве на Брубэйкера, как на того полузрячего великана, не охотятся жертвы житейских кораблекрушений? Есть ли предел тому, что он способен им дать? Все, что он узнал о желаниях, он узнал от них. На свои собственные потребности у него не хватало зрения.