«Но вы зададите опять вопрос: зачем же ее не спас от злодейства?.. я погибал, я сам погибал, так кого ж бы я мог спасти?»
Наконец он открывает глаза. Ее уже нет в комнате. С этого момента, рассуждает он, она поняла, что я не трус, и она сама, по собственной воле, вернется ко мне. Но ее душевные и физические силы исчерпаны. «А я думала, что вы меня оставите так», – вырывается у нее, то есть они отдалятся друг от друга и навсегда останутся чужими. Когда муж признается, что безумно любит ее, Кроткая пугается: она не может ответить на его любовь. Отчаявшаяся, надломленная, она выбрасывается из окна, прижимая к груди образ Богоматери. «Косность! О, природа! Люди на земле одни – вот беда! – заключает Достоевский. – „Есть ли в поле жив человек?“ – кричит русский богатырь. Кричу и я, не богатырь, и никто не откликается».
В двух этих рассказах раскрываются сходные проблемы. Их герой – «житель Петербурга», беспокойный, озлобленный и гордый, – губит счастье других и свое собственное счастье, потому что отказывается принимать жизнь такой, какой она перед ним предстает. А нужно быть проще. Быть как дитя. Любить. Таковы вечные заповеди, которые Достоевский защищает на протяжении всего своего творчества.
И мало-помалу читатели начинают откликаться на слова писателя. Успех «Дневника писателя» превосходит все ожидания.
В первый год издания журнал насчитывает две тысячи подписчиков и столько же расходится в розничной продаже. На следующий год число подписчиков возрастает до трех тысяч, а число покупателей до четырех. Некоторые выпуски переиздаются два, три, пять раз. С каждым месяцем возрастает нравственный авторитет Достоевского. Федор Михайлович становится для разных групп образованной молодежи своего рода «костоправом ума» – духовным наставником, пророком. Со всех концов России почта приносит ему потоки признаний в личных тайнах, противоречивости чувств, в религиозных сомнениях…
«Я получил сотни писем изо всех концов России и научился многому, чего прежде не знал. Никогда и предположить не мог я прежде, что в нашем обществе такое множество лиц, сочувствующих вполне всему тому, во что и я верю».
Достоевский завален работой, у него очень мало свободного времени, но он отвечал на все письма, он даже выполнял все поручения. Одна девушка пишет ему, что не любит своего жениха, что хочет учиться, получить специальность. Тотчас он обещает ей протекцию влиятельной особы. «Быть женою купца Вам с Вашим настроением и взглядом, конечно, невозможно… Ни из какой цели нельзя уродовать свою жизнь. Если не любите, то и не выходите. Если хотите, напишите мне еще».
А другой корреспондентке он отвечает: «…не любя ни за что нельзя выйти. Но, однако, поразмыслите: может быть, это один из тех людей, которого можно полюбить потом? Вот мой совет… У матери Вашей выпросите время для размышления (ничего отнюдь не обещая). Но к человеку этому присмотритесь, узнаете об нем все короче».
Одна студентка жалуется, что провалилась на экзамене, и он не колеблясь утешает ее: «Я очень сожалею об неудаче экзамена из географии, но это такие пустяки, по-моему, что отнюдь уже не надо было так преувеличивать дела. А Вы написали мне совсем отчаянное письмо».
Он шлет взволнованное напутствие девушке, уезжающей в Сибирь как сестра милосердия; вместе с молодой матерью радуется ее семейному счастью.
А одному корреспонденту, еврею, он заявляет: «Теперь же Вам скажу, что я вовсе не враг евреев и никогда им не был. Но уже 40-вековое, как Вы говорите, их существование доказывает, что это племя имеет чрезвычайно сильную силу, которая не могла, в продолжении всей истории, не формулироваться в разные status in statu»[71].
Студентам Московского университета он отвечает длинным посланием, полным симпатии: «Вы спрашиваете, господа: „насколько вы сами, студенты, виноваты?“ Вот мой ответ: по-моему, вы не виноваты. Вы лишь дети этого же „общества“, которое вы теперь оставляете и которое есть „ложь со всех сторон“. Но, отрываясь от него и оставляя его, наш студент уходит не к народу, а куда-то за границу, в „европеизм“… А между тем в народе все наше спасение».
Возрастающее влияние Достоевского выражается не только в томах корреспонденции. Расширяется круг его светских знакомств. Его повсюду приглашают, и он принимает большую часть приглашений. Его жена, обремененная счетоводством и рассылкой журнала, почти никогда не сопровождает его. За несколько лет эта еще молодая женщина утратила всякое кокетство, всякое честолюбие. Она сама признается, что надеется нравиться мужу только своей «душой». Она не следит за собой, носит чиненые-перечиненые платья, белье из грубой ткани. Он старается – очень неловко вернуть ей вкус к туалетам.
«Знаешь, Аня, – говорил он, – на ней было прелестное платье; фасон самый простой: справа приподнято и собрано, сзади спущено до полу, но не волочится, слева вот только забыл, кажется, тоже приподнято. Сшей себе такое, увидишь, как оно будет хорошо».
И еще: «Ты сама не знаешь, какая прелесть твои глаза, твоя улыбка и твое иногда одушевление в разговоре. Вся вина в том, что ты мало бываешь на людях… когда ты чуть-чуть принарядишься для выезда и капельку оденешься, то ты не поверишь, как ты вдруг делаешься безмерно моложе на вид и хороша удивительно!»
Но она не отзывается на его намеки. Он так успешно вовлекал ее в вымышленный мир своих произведений, что ей не удается надолго закрепиться в мире реальном. Она не обладает гибкостью Достоевского, который с легкостью перемещается из мира реального в мир, выдуманный им самим, никогда не порывая окончательно ни с тем, ни с другим.
В салонах Достоевский, как и в недавнем прошлом, держится то обходительно, то раздраженно, то по-отечески, то благодушно, то злобно.
«Меня всегда поражало в нем, – замечает Е.А. Штакеннейдер, – что он вовсе не знает своей цены, поражала его скромность. Отсюда и происходила его чрезвычайная обидчивость. Лучше сказать, какое-то вечное ожидание, что его сейчас могут обидеть. И он часто и видел обиду там, где другой человек, действительно ставящий себя высоко, и предполагать бы ее не мог… минутами точно желчный шарик какой-то подкатывал ему к груди и лопался, и он должен выпустить эту желчь, хотя и боролся с нею всегда… И, замечая особенную игру губ и какое-то виноватое выражение глаз, всегда знала не что именно, но что-то злое воспоследует. Иногда ему удавалось победить себя, проглотить желчь, но тогда обыкновенно он делался сумрачным, умолкал, был не в духе».
В самом деле, в глазах света дурной характер Достоевского оправдывается его гением. Дурной характер – своего рода карикатурная черта, неотрывная от образа гения. Дурной характер вовсе не вредит ему, наоборот, он ему служит, сближает его с читателями.
В 1878 году бывший каторжник получил из Академии наук письмо следующего содержания: «Императорская Академия наук, желая выразить свое уважение к литературным трудам вашим, избрала вас, милостивый государь, в свои члены-корреспонденты по Отделению Русского языка и Словесности». А воспитатель великих князей Сергея и Павла, действующий от имени императора, хочет познакомить с известным писателем своих воспитанников, чтобы Федор Михайлович повлиял благотворно своими беседами на юных великих князей.
Таким образом Достоевский наслаждается окончательно завоеванной славой. Ему удалось выплатить почти все долги. В его распоряжении благодаря брату жены загородный дом в Старой Руссе. «Дневник писателя» приносит постоянный доход.
Чего ему еще желать?
Любовь Достоевская оставила нам очаровательную картинку жизни своего отца в этот период.
Федор Михайлович спал в своем кабинете на диване. На стене над диваном висела фотокопия «Сикстинской мадонны» Рафаэля, и первое, что видел Достоевский просыпаясь, был кроткий лик Мадонны. Он вставал, умывался, «используя много воды, мыла и одеколона». Затем он полностью одевался – он считал недостойным мужчины ходить в халате и домашних туфлях. «С самого утра он был в сапогах, при галстуке и красивой белой рубашке с накрахмаленным воротником». Он тщательно чистил свою одежду. «Пятна мешают мне, – жаловался он. – Я не могу работать, если они есть».