Этот пылкий, сотканный из противоречий, страстный женский характер Достоевский вывел также в повести «Хозяйка», опубликованной раньше «Неточки Незвановой».
Молодой ученый Ордынов, нелюдимый, отгородившийся от мира, погружен в религиозные размышления. Он снимает комнату у старика с бородой пророка и горящими, как раскаленные уголья, глазами колдуна. Со стариком живет юная «чудно прекрасная женщина», в которую Ордынов безумно влюбляется.
Ордынов – натура восторженная и чрезмерно впечатлительная, и ему представляется, что страсть к таинственной Катерине привиделась ему в каком-то зыбком сновидении. В забытье ему чудится, что он погружен в нескончаемый сон, а пробудившись попадает во враждебный ему мир. Но, быть может, он бодрствует, когда ему кажется, что он спит, и он спит, когда ему кажется, что он бодрствует? И читатель вместе с ним мечется между миром призрачным и миром реальным.
Ордынову слышится, будто кто-то негромко рассказывает ему бесконечную волшебную сказку, а потом голос падает до шепота и замолкает… «Но все ему казалось, что где-то продолжается его дивная сказка».
Вдруг дверь отворяется, и горячие губы прижимаются к губам Ордынова. Через мгновение Катерина падает ниц перед иконой и признается в убийстве. С любовью этой помешанной к Ордынову борется колдун Мурин.
Где здесь действительность? Где иллюзия? Где явь? Где сон?
Повесть заканчивается бегством старика и молодой женщины.
Этот рассказ вдохновлен «Страшной местью» Гоголя, где колдун, охваченный тайной любовью к дочери Катерине, пускает в ход весь свой арсенал – привидения, снадобья, заклятия лишь бы разлучить ее с мужем.
В «Хозяйке» есть все, вплоть до бури: буря на Днепре, описанная Гоголем, у Достоевского превращается в бурю на Волге, – о ней рассказывает Ордынову Катерина.
И, однако, на этот раз речь не идет о простом подражании.
Ордынов – мечтатель, мыслитель, ставший в своем уединении «младенцем для внешней жизни», который «от товарищей за свой странный, нелюдимый характер терпел бесчеловечность и грубость», – это сам Достоевский. Страсть молодого героя к Катерине – это страсть Федора Михайловича к мадам Панаевой, от которой его отделял барьер условностей.
«Вот уж мне двадцать шесть лет, а я никого никогда не видал… Поверите ли, ни одной женщины, никогда, никогда! Никакого знакомства! и только мечтаю каждый день, что наконец-то когда-нибудь я встречу кого-нибудь», – напишет Достоевский в повести «Белые ночи».
Это визионерское искусство могло лишь сбить с толку критиков, провозглашавших принципы реализма и предъявлявших к литературе социальные требования.
Белинский – вне себя и пишет Анненкову:
«Не знаю, писал ли я Вам, что Достоевский написал повесть „Хозяйка“ – ерунда страшная!…каждое его новое произведение – новое падение… Надулись же мы, друг мой, с Достоевским – гением!.. Я, первый критик, разыграл тут осла в квадрате… Из Руссо я только читал его „Исповедь“ и, судя по ней, да и по причине религиозного обожания ослов, возымел сильное омерзение к этому господину. Он так похож на Дост<оевского>, который убежден глубоко, что все человечество завидует ему и преследует его».
Разбор книги Белинским в «Современнике» – хлесткая анафема: «Во всей этой повести нет ни одного простого и живого слова или выражения: все изысканно, натянуто, на ходулях, поддельно и фальшиво».
Этот исключительный разнос должен был глубоко ранить Достоевского.
«Вот уже третий год литературного моего поприща я как в чаду, – пишет он Михаилу. – Не вижу жизни, некогда опомниться; наука уходит за невременьем. Хочется установиться. Сделали они мне известность сомнительную, и я не знаю, до которых пор пойдет этот ад. Тут бедность, срочная работа, – кабы покой!»
Глава X
Крах
По правде говоря, в эти годы, когда из-под пера Достоевского выходила скороспелая и посредственная продукция, его существование отравляли мелочные заботы, мелкие предательства, а то и явные подлости. Он познает униженность жильца убогой меблированной комнаты. Его мучат долги, сроки сдачи рукописей, деньги за которые забраны вперед, распадающиеся дружбы, – вся эта Голгофа маленького человека.
Исключительный характер несчастий утешает тех, на кого они обрушиваются. Но будничные заботы подтачивают, разрушают личность страдальца, а он не может облегчить свою боль, выплеснув ее в криках и стенаниях. Достоевского более, чем кого-либо другого, нельзя мерить общей человеческой меркой.
Он теряет одно за другим свои литературные знакомства.
Белинский не прощает ему разочарования, которое из-за него испытал.
Причины разрыва выходят далеко за рамки искусства. «Неистовый Виссарион» ненавидит не писателя, а человека, и с болезненным ожесточением нападает на него. Две разные морали противостоят друг другу – скоро они станут непримиримыми. В последние годы жизни Белинского в его умственных исканиях на первый план выступают наука, социальный прогресс, и теперь он «отдыхает душой», наблюдая за строительством железной дороги.
«…в первые дни знакомства, – пишет Достоевский в „Дневнике писателя“ в 1873 году, – привязавшись ко мне всем сердцем, он тотчас же бросился с самою простодушною торопливостью обращать меня в свою веру… Я застал его страстным социалистом, и он прямо начал со мной с атеизма… Учение Христово он, как социалист, необходимо должен был разрушать… но все-таки оставался пресветлый лик Богочеловека, его нравственная недостижимость, его чудесная и чудотворная красота. Но в беспрерывном, неугасимом восторге своем Белинский не остановился даже и перед этим неодолимым препятствием, как остановился Ренан».
В 1871 году Достоевский все еще негодует. Он пишет Страхову:
«Этот человек ругал мне Христа по-матерному… Ругая Христа, он не сказал себе никогда: что же мы поставим вместо него, неужели себя, когда мы так гадки. Он был доволен собой в высшей степени, и это была уже личная, смрадная, позорная тупость».
И продолжает:
«Вы говорите, он был талантлив. Совсем нет… Он до безобразия поверхностно и с пренебрежением относился к типам Гоголя и только рад был до восторга, что Гоголь обличил. Здесь, в эти 4 года, я перечитал его критики: он обругал Пушкина, когда тот бросил свою фальшивую ноту и явился с „Повестями Белкина“ и с „Арапом“… Он отрекся от окончания „Евгения Онегина“. Он первый выпустил мысль о камер-юнкерстве Пушкина».
Впадая то в одну, то в другую крайность, Достоевский не придает более никакой цены словам того, кого когда-то называл «благородное сердце». Ему ненавистно все, чему поклоняется Белинский: полезное искусство, кабинетные теории об изменении положения народа. Он поклоняется тому, что ненавистно Белинскому: образу Богочеловека, свободному искусству.
Он не желает допускать, чтобы его судил человек, не способный его понять. Он не допускает, чтобы придавали значение суждениям этого безумца, обуреваемого болезненной потребностью «растоптать все старое, с ненавистью, с оплеванием, с позором».
Все, кто вращается в орбите Белинского, – его злейшие враги. И прежде всего Тургенев, этот гигант с короткими толстыми пальцами, этот флегматичный и рафинированный барин, который упражняется в остроумии ради того лишь только, чтобы поддержать свою репутацию острослова. А! Белинский легко прибрал его к рукам. Он заморочил ему голову своим западничеством, своим социализмом, своим дурно переваренным атеизмом. «Я и раньше не любил этого человека лично», – напишет позже Достоевский о Тургеневе, запамятовав, что говорил на следующий день после знакомства с писателем: «Я тоже едва ль не влюбился в него».
А Тургенев будет утверждать: «…он ненавидел меня уже тогда, когда оба мы были молоды и начинали свою литературную карьеру, хотя я ничем не заслужил этой ненависти».
Позабыл ли уже Тургенев о «Витязе горестной фигуры»? О салонном злословии, об истории с каймой, о тысяче разных приемов вывести Достоевского из себя и превратить его в общее посмешище?