«Повторяю, – пишет Достоевский, – судите русский народ не по тем мерзостям, которые он так часто делает, а по тем великим и святым вещам, по которым он и в самой мерзости своей постоянно вздыхает. А ведь не все же и в народе – мерзавцы, есть прямо святые, да еще какие: сами светят и всем нам путь освещают!»
Глава III
Первые уроки, первые утраты
Достоевские рано начали учить детей грамоте. Мария Федоровна сама учила Федора азбуке, учила по-старинному, называя буквы по-славянски: «Аз, Буки, Веди»… У четырехлетнего Федора голова шла кругом от этих загадочных, словно бы постукивающих, звуков.
Первой книгой для чтения стали «Сто четыре истории Ветхого и Нового Завета». Книга была украшена довольно плохими литографиями, изображавшими Сотворение мира, Пребывание Адама и Евы в раю, Потоп и другие события Священной истории.
В 1870 году Достоевский, ему тогда было сорок девять лет, разыскал том, по которому учился читать в детстве, и берег его как святыню.
Когда дети выучились читать по рассказам из «Старого» и «Нового Завета», Михаил Андреевич пригласил для преподавания Закона Божьего дьякона из Екатерининского института, известного своей эрудицией. Этот дьякон обладал замечательным даром слова и покорил всю семью. Нередко Мария Федоровна откладывала работу и, затаив дыхание, вместе с детьми, сидевшими с горящими глазами вокруг ломберного стола, подперев кулачками щеки, слушала рассказы о Рождестве Христовом, о Голгофе, о распятии Христа.
Вскоре для обучения юных Достоевских французскому языку пригласили еще одного учителя – француза по имени Сушар. Он обратился к императору с прошением милостиво разрешить ему читать свою фамилию наоборот и русифицировать ее, – и стал зваться Драшусов. Позже старших мальчиков отдали на полупансион к тому же Драшусову (он же Сушар).
Драшусов, низенький, толстенький невежественный человечек, грассируя, обучал французскому языку, два его сына преподавали математику и словесность, а всему прочему учила… его жена.
В этом скромном пансионе не у кого было учиться латыни, и отец Достоевских взялся сам обучать сыновей латинскому языку. Каждый вечер штаб-лекарь созывал свое потомство и приступал к изощренной пытке.
Михаил Андреевич был жестоким учителем. Ученики были в его полной власти, и он давал волю своим инстинктам тюремного надзирателя. Во время урока, продолжавшегося больше часа, не только не разрешалось сидеть, но даже и облокотиться на стол или опереться на стул. Тотчас же раздавался грозный окрик. Так они и стояли, замерев в неподвижности, оцепенев от страха, отупев от усталости, по очереди склоняя mensa, mensae[6] или спрягая amo, amas, amat[7].
При малейшей ошибке отец срывался на крик, стучал по столу кулаком, отбрасывал латинскую грамматику Бантышева, сметал со стола бумаги и уходил, хлопнув дверью, за которой слышались его тяжелые удаляющиеся шаги. Следует признать, что Михаил Андреевич в наказание никогда не ставил детей на колени или в угол.
Родители Достоевского не соглашались отдать детей в гимназию, где телесные наказания были правилом. По этой же причине многие семьи предпочитали помещать детей в частные пансионы. Так и братья, Михаил и Федор Достоевские, в 1834 году поступили в дорогой, но имевший высокую репутацию частный пансион Л. И. Чермака.
Чермак был хороший педагог, педантичный, честный, не слишком образованный, но сумевший подобрать штат превосходных преподавателей. Атмосфера в школе была патриархальная и добродушная. Интерны обедали за одним столом с семьей Чермака. Мадам Чермак лечила легкие раны учеников. Когда кто-нибудь из учеников заслуживал поощрения, Чермак приглашал его в свой кабинет и с важным видом вручал ему конфетку. И ученики старших классов принимали эту награду с таким же удовольствием, как и малыши из приготовительных.
По субботам Михаил и Федор приезжали домой. Их ждал праздничный обед, к которому добавлялись их любимые блюда. Прежде чем приступить к еде, они взахлеб со всеми подробностями рассказывали о своей новой жизни: о полученных оценках, о заданных уроках, о шалостях товарищей. Штаб-лекарь, никогда не допускавший непочтительного отношения к себе, одобрительно выслушивал рассказы о школьных проказах. Злорадствовал ли он при мысли, что взял реванш? Обливал ли мысленно презрением ученых мужей, слишком слабых, не умевших внушить к себе уважение даже такой мелюзге?
«Ишь ты, шалун, ишь разбойник, ишь негодяй!» – приговаривал он с самодовольным видом.
После обеда дети усаживались за чтение. Они жадно прочитывали все, что попадало им в руки. Сначала их умственная пища состояла из ежемесячных выпусков «Библиотеки для чтения», тоненьких книжечек в разноцветных обложках. Но Федор зачитывался «Ваверлеем» и «Квентином Дорвардом»[8], а также рассказами о путешествиях. Он мечтал побывать в Венеции, Константинополе, мечтал о восточной неге, о геройских подвигах, о преданности и благородстве. Вальтер Скотт, Диккенс, Жорж Санд, Гюго проглатывались вперемешку и кое-как переваривались между уроками арифметики и грамматики.
Михаил же до того испортился, что стал тайком сочинять стихи. Оба они выучили наизусть поэмы Пушкина и Жуковского и читали их матери, – подтачиваемая туберкулезом, исхудавшая, она лежала на диване, прислушивалась к спорам и с улыбкой мирила спорщиков.
Пушкин был тогда их молодым современником, и его авторитетность как поэта уступала Жуковскому. Поэтому Мария Федоровна предпочитала Жуковского. А Федор кипел от негодования при одной мысли, что сравнивают «Графа Габсбургского» с великолепной и жестокой «Песнью о вещем Олеге»[9].
Однажды Ваня Умнов, сын одной из немногочисленных знакомых семьи Достоевских, продекламировал Федору сатиру Воейкова «Дом сумасшедших». Федор прочел отрывок из стихотворения отцу, и тот счел, «что оно неприлично, потому что в нем помещены дерзкие выражения про высокопоставленных лиц и известных литераторов, а в особенности против Жуковского».
Этот Ваня Умнов – единственный мальчик их возраста, с которым Федору и Михаилу позволено дружить. Впрочем, не один штаб-лекарь виноват в той изолированности, в какой росли его дети. Среди учеников Чермака Федор мог бы выбрать себе товарищей. Но его чрезмерное самолюбие, обидчивость, мнительность, его болезненная застенчивость отталкивали однокашников. Он сгорал от желания пожертвовать собой, готов был открыть душу первому встречному, но заранее замыкался в себе, сосредоточиваясь на своем внутреннем мире. Он боялся жизни. Что общего между этими жизнерадостными и примитивными сорванцами и им, Федором Достоевским, с его заботливо взлелеянной, хоть и омрачавшей его существование, меланхолией? Что общего между его романтическими порывами, смутным желанием славы, его увлечением литературой и грубоватыми забавами его товарищей, чьи вульгарные шуточки коробили его? Может быть, знакомство с какой-нибудь молодой девушкой излечило бы его от болезненной застенчивости и раздражительности. Но доктор бдительно следил за поведением своих сыновей. До шестнадцати лет они не получали денег на карманные расходы. Более того, из пансиона Чермака домой их привозили в карете, присланной из больницы, дабы у юнцов не возникло искушения побродить по городу. А выходные и праздничные дни, решил Михаил Андреевич, Федор и Михаил будут проводить, обучая младших братьев, Андрея и Николая, и маленьких сестер.
Тем временем болезнь Марии Федоровны развивалась. С зимы 1836 года бедняжка не вставала с постели. Однако в мае того же года ее муж, охваченный нелепой ревностью, обвинил ее в том, что она изменяет ему.
«Друг мой, – пишет она ему, – не терзают ли тебя те же гибельные для обоих нас и несправедливые подозрения в неверности моей к тебе, и ежели я не ошибаюсь, то клянусь тебе, друг мой, Самим Богом, небом и землею… что никогда не была и не буду преступницею сердечной клятвы моей, данной тебе, другу моему милому, единственному моему пред Святым алтарем в день нашего венчания!»