По совету своих адвокатов писатель подал кассационную жалобу. На этот раз защищать его должен был мэтр Анри Морнар. По мнению этого выдающегося юриста, жалоба на Золя должна была исходить не от военного министра, но от военного трибунала, оклеветанного в статье, помещенной в «Авроре». Так вот, офицеры, входившие в трибунал, решили сами подать жалобу на Золя. Но для того, чтобы на их стороне было как можно больше шансов на успех, они оставили всего три строчки из текста «Я обвиняю». Дело было передано в суд присяжных департамента Сены-и-Уазы. Второй процесс Золя должен был начаться 23 мая в Версале. Мэтр Лабори изложил требования, заявив о неправомочности суда. Почему, говорил он, выбрали Версаль, если Золя живет в Париже, а статья была напечатана в парижской газете? Требования адвоката были отклонены. Новая кассационная жалоба. И снова процесс перенесен в Версаль. Измученный этими процессуальными битвами, Золя спрашивал себя, не перестал ли он быть писателем.
XXV. Оскорбления и угрозы
Волнения, вызванные в обществе процессом Золя, не только не утихали, но вырастали до размеров урагана. Повсюду царила братоубийственная ненависть – в редакциях газет и в семьях, в парламенте и в министерских кабинетах, в школах и на улицах. Если бы Золя был «благонадежным» писателем, чьи книги можно безбоязненно давать в руки кому угодно, еще куда ни шло, но защитник еврейского шпиона Дрейфуса был автором, которому нравились только грязь, жестокость и порнография! И он-то теперь вознамерился давать Франции уроки нравственности! Разве может истинный патриот колебаться в выборе между этим похотливым итальянцем и французской армией, честь которой была задета?
И тем не менее сторонников у Золя становилось все больше. Жорж Клемансо вызвал Дрюмона на дуэль. Они обменялись тремя выстрелами, но безрезультатно. Пикар послал секундантов к Анри и со второго раза ранил его в руку. Но когда в тот же день его вызвал на поединок Эстергази, Пикар отказался стреляться с негодяем, сказав, что с ним «должно разбираться правосудие его страны».
В то время как во Франции карикатуристы, соперничая в злобной изобретательности, рисовали Золя кто в виде ассенизатора или мусорщика, а кто в виде тщеславного павлина, по всей Европе и даже в Америке ему рукоплескали, называя его апологетом мировой совести. Иностранные газеты в один голос клеймили французское правительство, которое преследовало писателя. В Бельгии поэт Верхарн писал: «В этом отныне историческом деле Дрейфуса вся Европа защищала Францию от самой Франции». Американец Марк Твен, со своей стороны, заметил: «Церковные и военные школы могут каждый год выпускать по миллиону трусов, лицемеров и подхалимов, и еще останется. Но надо пять веков на то, чтобы породить одну Жанну д'Арк или одного Золя». Толстой подхватил: «В его поступке заложена благородная и прекрасная идея – уничтожение шовинизма и антисемитизма».[245] Даже спокойный, мягкий Чехов не смог удержаться от восхищения. «Дело Дрейфуса закипело и поехало, но еще не стало на рельсы. Золя благородная душа, и я (принадлежащий к синдикату и получивший уже от евреев 100 франков) в восторге от его порыва. Франция чудесная страна, и писатели у нее чудесные», – пишет он из Ниццы Суворину. Чуть позже он снова возвращается к этой теме в письме к Батюшкову: «У нас только и разговору, что о Золя и Дрейфусе. Громадное большинство интеллигенции на стороне Золя и верит в невиновность Дрейфуса. Золя вырос на целых три аршина; от его протестующих писем точно свежим ветром повеяло, и каждый француз почувствовал, что, слава Богу, есть еще справедливость на свете, и что, если осудят невинного, есть кому вступиться». Еще несколько дней спустя Антон Павлович напишет Хотяинцевой: «Вы спрашиваете меня, все ли я еще думаю, что Золя прав. А я Вас спрашиваю: неужели Вы обо мне такого дурного мнения, что могли усомниться хоть на минуту, что я не на стороне Золя? За один ноготь на его пальце я не отдам всех, кто судит его теперь в ассизах, всех этих генералов и благородных свидетелей. Я читаю стенографический отчет и не нахожу, чтобы Золя был не прав, и не вижу, какие тут еще нужны preuves[246]».[247] И, наконец, шестого февраля он снова отправит Суворину длинное письмо, почти полностью посвященное процессу Золя: «Вы пишете, что Вам досадно на Золя, а здесь у всех такое чувство, как будто народился новый, лучший Золя. В этом своем процессе он, как в скипидаре, очистился от наносных сальных пятен и теперь засиял перед французами в своем настоящем блеске. Это чистота и нравственная высота, каких не подозревали».[248] После чего, подробно, на нескольких страницах изложив ход событий, заключит: «Я знаком с делом по стенограф[ическому] отчету, это совсем не то, что в газетах, и Золя для меня ясен. Главное, он искренен, т. е. строит свои суждения только на том, что видит, а не на призраках, как другие. И искренние люди могут ошибаться, это бесспорно, но такие ошибки приносят меньше зла, чем рассудительная неискренность, предубеждения или политические соображения. Пусть Дрейфус виноват, и Золя все-таки прав, так как дело писателей не обвинять, не преследовать, а вступаться даже за виноватых, раз они уже осуждены и несут наказание. Скажут: а политика? а интересы государства? Но большие писатели и художники должны заниматься политикой лишь постольку, поскольку нужно обороняться от нее. Обвинителей, прокуроров, жандармов и без них много, и во всяком случае роль Павла им больше к лицу, чем Савла. И какой бы ни был приговор, Золя все-таки будет испытывать живую радость после суда, старость его будет хорошая старость, и умрет он с покойной или по крайней мере облегченной совестью».[249]
Безразличная к тому восхищению достойным поведением писателя, которое шло во Францию через все границы, антидрейфусовская пресса призывала добрых французов топтать этот «бурдюк» Золя, пока он не лопнет под их каблуками, пинать Золя, этого негодяя, который пронзил своим пером «сердце родины-матери» и «своими нечистыми руками надавал пощечин армии». Самым ярким выразителем мнений этих фанатиков сделался Баррес. «Дрейфус – не более чем человек, пересаженный в чужую почву, утративший связь с родиной, и ему не по себе в нашем старом французском саду», – пишет он. И еще: «Мы хотели укрепить дом наших предков, который расшатывают гости…», «Дрейфус – представитель иного племени…», и его случай находится в ведении «кафедры сравнительной этнологии». Требуется «отвоевать Францию», «лишить предателей чинов и званий», убрать «эти пятна гнили с нашего замечательного народа».[250]
С приближением выборов в законодательные органы атмосфера еще более сгустилась. В мае 1898 года палата депутатов повернула влево, и 15 июня председателю совета министров Жюлю Мелину, антидрейфусару, пришлось подать в отставку. Его сменил Анри Брессон, склонный к пересмотру дела Дрейфуса. Но избранный им военный министр Годфруа Кавеньяк этому противился. Седьмого июля 1898 года Кавеньяк в ответ на запрос палаты заявил, что полностью уверен в виновности осужденного, и перечислил находившиеся в его распоряжении «доказательства», извлеченные из секретного досье Анри и, по его словам, неопровержимые. Среди них – так называемые «признания» Дрейфуса, собранные в свое время капитаном Лебреном-Рено, который сохранил их в своей записной книжке. Кавеньяк закончил свое выступление под аплодисменты. «И пусть завтра все французы смогут объединиться, чтобы провозгласить, что эта армия, составляющая их гордость… сильна не только доверием страны, но также и справедливостью поступков, которые она совершает».
Сторонники Дрейфуса были подавлены. Жорес подбодрил их, объяснив, что те документы, на которые ссылается Кавеньяк, – грубые подделки и что, упомянув их, министр нечаянно оказал услугу своим противникам. В порыве воодушевления палата решила опубликовать речь Кавеньяка, и, таким образом, назавтра «секретное досье» красовалось на стенах всех мэрий Франции. Донельзя обрадованный этим, Жорес поместил в «Авроре» письмо, адресованное неосторожному Кавеньяку: «Приветственные крики смолкнут, истина останется».