В следующие дни в качестве свидетелей перед судом предстали генералы и офицеры службы разведки. Генерал Буадефер, начальник Генерального штаба, явился в парадном мундире, с орденом Почетного легиона на груди. Держась спокойно и с достоинством, он заявил, что «виновность Дрейфуса никогда сомнений не вызывала», и, сославшись на государственную тайну, отказался отвечать на вопросы Лабори. Тем же ледяным холодом и такими же высокомерными репликами отделались генерал Гонс и генерал Мерсье. Последний еще прибавил: «Поскольку от меня требуют дать слово солдата, скажу, что Дрейфус был предателем и был осужден по закону и справедливо». Майор дю Пати де Клам, с моноклем в глазу, по-военному приветствовал суд, а затем, выпрямившись, замер в неподвижности и презрительно молчал в ответ на все вопросы адвокатов. Что касается полковника Анри, тот сказался больным, вытащил медицинское свидетельство, пошатнулся и по просьбе генерала Гонса получил от суда разрешение уйти, не дав показаний. Эксперт Бертийон, встав у доски с куском мела, запутался в своих показаниях и удалился под смех присутствующих. Все с нетерпением ждали появления Эстергази. Наконец он вошел, отдал честь и встал, повернувшись лицом к присяжным и скрестив руки на груди. Бледный, вялый, с трагическим выражением на лице, он всякий раз, как только мог, уклонялся от ответов на вопросы Лабори и Альбера Клемансо. Эстергази казался тряпичной куклой, жалко подскакивающей под ударами противника. Когда Альбер Клемансо стал расспрашивать его, в каких отношениях он был с майором фон Шварцкоппеном, немецким военным атташе в Париже, председатель суда бросился на помощь свидетелю:
– Мэтр Клемансо, давайте не будем говорить об иностранных офицерах.
– Почему же?
– Потому что есть вещи, стоящие превыше всего: это честь и безопасность страны.
– Я понял, честь страны позволяет офицеру совершать подобные поступки, но не позволяет об этом говорить.
После окончания этой перепалки Эстергази сел на место среди офицеров, приветствовавших его громкими возгласами.
Когда настал черед полковника Пикара, Золя наклонился вперед, чтобы не упустить ни слова из его показаний. Полковник, затянутый в синий с золотыми галунами мундир, вышел к свидетельскому месту быстрым шагом, развернув плечи, высоко подняв голову. Больше часа он спокойным тоном рассказывал о том, как обнаружил предательство Эстергази, говорил о тех манипуляциях, жертвой которых он стал, и о том, как грустно ему быть удаленным из армии. Сторонники пересмотра дела устроили ему овацию. Но после этого началась очная ставка с бывшими подчиненными Пикара, и все они оказались на стороне противника, все обвиняли «своего» полковника. Желая непременно одержать верх, пусть даже и действуя грубыми средствами, генерал де Пелье, военный комендант департамента Сены, которому подчинялся Эстергази, воскликнул, повернувшись к присяжным: «Чем, по-вашему, может стать эта армия в день опасности, который, возможно, ближе, чем вы думаете? Что, по-вашему, должны делать несчастные солдаты, когда их поведут в бой командиры, которых пытались принизить, лишить уважения в их глазах? Ваших сыновей, господа присяжные заседатели, поведут на бойню! Но господин Золя снова выиграет битву, он напишет новый „Разгром“, он распространит французский язык по всему миру, по той Европе, из которой Франция в этот день будет вычеркнута».
Присяжные были в нерешительности. Напрасно Жан Жорес заклинал их открыть глаза, тщетно Анатоль Франс расписывал им величие Золя, его чувство справедливости, говорил о его всемирной славе: эти двенадцать человек оставались бесчувственными ко всему. Однако когда генерал де Пелье напал на Золя, упрекая его в воинском бездействии, он навлек на себя резкий ответ писателя: «Существуют различные способы служить Франции. Можно служить ей мечом, а можно и пером. Господин генерал де Пелье, несомненно, одержал множество великих побед! Я тоже выиграл не одно сражение. Благодаря моим сочинениям французский язык разошелся по всему свету. У меня есть свои победы. Я завещаю потомкам имя генерала де Пелье и имя Эмиля Золя: они выберут сами!»
Утром 21 февраля 1889 года заместитель прокурора Ван Кассель, встав во весь рост в своей красной мантии, произнес обвинительную речь. Зал был битком набит офицерами и друзьями Деруледа и Дрюмона. «Нет, это неправда, что нашелся офицер, который оказал воздействие на судей, – утверждал Ван Кассель. – Нет, это неправда, что нашлись семь офицеров, которые судили против совести, одни лишь обвиняемые посмели высказать такую низость. Ваше решение покажет, что они лгут, вся страна с доверием его ожидает, вы без колебаний осудите их».
Двадцать второго февраля взял слово и прочел речь, которую подготовил для присяжных, сам Золя. Он заметно осунулся, цвет лица у него был бледным, безжизненным, даже зеленоватым, говорил он, запинаясь едва ли не на каждом слове: «Вы – сердце и разум Парижа, моего великого Парижа, города, в котором я родился и который я воспеваю без малого сорок лет. Я вижу каждого из вас в кругу семьи, вечером, при свете лампы… Покарав меня, вы меня лишь возвысите… Тот, кто страдает ради истины и справедливости, делается царственным и священным… Клянусь вам, Дрейфус невиновен… Своим сорокалетним трудом клянусь вам, что Дрейфус невиновен!..» Время от времени речь писателя прерывали шиканье, неодобрительные выкрики. Закончил он говорить под свистки и смех. После этого в течение трех заседаний взволнованно и искусно выступал в защиту Дрейфуса, доказывая его невиновность, Лабори. Затем Альбер Клемансо, защитник Перрена, выпускающего редактора «Авроры», воскликнул, обращаясь к присяжным: «Мы предстаем перед вами. Но вы предстаете перед судом Истории!»
Присяжные удалились на совещание. Обсуждение длилось тридцать пять минут. Наконец в семь часов вечера они вновь появились в переполненном, душном, жарко натопленном зале, освещенном желтым газовым светом. Самые неистовые из зрителей, вскочив на лавки, грозили Золя кулаком и выкрикивали оскорбления. Однако стоило председателю суда, приложившему руку к сердцу, начать оглашать решение, воцарилась тишина. «По чести и по совести, перед Богом и перед людьми, решение присяжных таково: в том, что касается господина Перрена, большинством голосов – да, виновен; в том, что касается господина Золя, большинством голосов – да, виновен».
Наличия смягчающих обстоятельств не признали, и Золя был приговорен к году тюремного заключения – максимальный срок, Перрен – к четырем месяцам заключения, и обоим предстояло выплатить три тысячи франков штрафа. Публика в зале словно обезумела от радости. Снова послышались выкрики: «Смерть Золя! Смерть евреям!» Офицеры стучали по полу ножнами шпаг. Пикар впервые приблизился к Золя и просто сказал, глядя ему в глаза: «Пора мне пожать вам руку!» Вокруг них люди орали во все горло, танцевали, распевали «Марсельезу». Полиция посоветовала Золя не выходить на улицу, пока не рассеется толпа, окружившая Дворец правосудия. Наконец среди толкотни и шума Золя удалось с помощью друзей выбраться из зала суда. Он шел, ничего не видя перед собой, тяжело опираясь на трость. Когда крики сделались громче, он пробормотал: «Да это же людоеды какие-то!» Жорж Клемансо философски заметил: «Если бы Золя был оправдан, ни один из нас не ушел бы отсюда живым!»
Двадцать шестого февраля генерал Билло, военный министр, уволил полковника Пикара в отставку за «серьезные проступки по службе» и отнял у него пенсию. Профессор Гримо за то, что выступил свидетелем на процессе, лишился кафедры в Политехнической школе. Мэтр Леблуа был освобожден министром внутренних дел Барту от обязанностей помощника мэра Седьмого округа Парижа.
Все время, пока длился процесс, Золя не оставляло ощущение, что шпионы следят за малейшим его перемещением, наблюдают за его друзьями, идут за ним по пятам, когда он отправляется к любовнице. Письма с оскорблениями продолжали скапливаться у него на столе, но теперь он их даже не читал. Журналист Жюде пошел, вероятно, дальше всех: он решил опорочить память инженера Франсуа Золя, усомнившись в его честности. Книги «мерзкого ассенизатора» были сожжены на городской площади. Александрина и Жанна получали анонимные письма с угрозами. Маленькая Дениза – ей еще не исполнилось и девяти лет, – разбирая почту, нашла фотографию отца, на которой кто-то выколол ему глаза. Золя чувствовал свою ответственность за те горести, которые обрушились на его близких, за то, что все они были в растерянности: ему так хотелось уберечь их от потрясений, от ударов жизни. Он говорил себе, что, защищая Дрейфуса, возможно, разрушил обе свои семьи, оба дома. Но, несмотря на усталость, на разочарование, на угрызения совести, Золя не хотел сдаваться. Разве не он написал когда-то: «Правда тронулась в путь, и ничто ее не остановит»?!