Парижская жизнь полна неожиданностей. Однажды, январским утром 1855 года, Александр, полностью погруженный в свои семейные дела и заботы, узнал из письма Арсена Уссе о смерти Жерара де Нерваля, только что покончившего с собой. Директор «Комеди Франсез» сообщал, что «этот странный человек» повесился прошлой ночью в доме на улице Старого Фонаря, неподалеку от площади Шатле. Душевное расстройство замечательного поэта, автора «Химер», давно уже тревожило его друзей. Время от времени он приходил к Дюма в редакцию, вид у него был потерянный, полубезумный – он был «словно пьян от гашиша». Впрочем, Жерар незадолго до самоубийства вышел из психиатрической клиники доктора Бланша – и почему только он не остался там до полного выздоровления!
Александр нанял экипаж и поехал на место трагедии. У дома покойного застал Уссе – такого же взволнованного, как и он сам. Окаменев от ужаса, друзья смотрели на облупившийся фасад, балюстраду, что шла над лестницей, взгромоздившегося на перила и каркавшего оттуда ручного ворона… А вот и роковое окно, забранное решеткой!.. С одной из поперечных перекладин свисает «белый шнурок – вроде тех, из каких делают завязки для передников». Этот шнурок, этот ворон, это безмолвие… Александру казалось, будто он блуждает в кошмарном сне.
Вместе с Уссе они отправились в морг. Там им предъявили мертвое тело – это Жерар, обнаженный по пояс, с выпирающими ребрами, с иссиня-бледным и искаженным лицом, с лиловой бороздой, перерезающей шею… На соседнем столе покоилось тело неизвестной девушки, которую выловили из Сены: должно быть, жертва несчастной любви. «Если в полночь мертвые разговаривают между собой, эти два трупа на следующую ночь должны были рассказать друг другу весьма печальные истории», – записал позже Дюма. И прибавил: «Я был одним из последних, кто видел Жерара де Нерваля. Я любил его, как можно любить ребенка».
А тогда, вернувшись домой, он тотчас известил Виктора Гюго о трагедии и о том, что похороны назначены на вторник, 30 января. Если бы Гюго был в Париже, он, несомненно, захотел бы поддерживать один из концов траурного покрывала. И Дюма заверил его в том, что в отсутствие Виктора никто его не заменит, что место изгнанника рядом с катафалком останется свободным и что вместо четырех или шести носильщиков, положенных по обычаю, ограничатся тремя или пятью.
Во время погребального обряда, совершавшегося в соборе Парижской Богоматери, Александр встретился с молодой женщиной, с которой с недавних пор поддерживал весьма приятную переписку и которая считала, будто пишет стихи. Эмма Маннури-Лакур говорила, что ей тридцать два года, что она живет в Кане с мужем, но совершенно свободна как в своих передвижениях, так и в своих предпочтениях.
Ее природная грация, белокурые волосы, голубые глаза и выражение меланхолического веселья пленили Александра, несмотря на глубокое горе, которое он испытывал после кончины Жерара де Нерваля. Рассказывали, будто Эмма больна туберкулезом, чем объясняются и ее сдержанные манеры, и ее прерывистое дыхание. Все время, пока длился обряд, Дюма только о ней и думал. Когда пришло время покидать собор, их взгляды встретились. Прочел ли он в глазах Эммы восхищение, которое у нее вызывал, и обещание счастья тому, кто сумеет ее любить? Вскоре они встретились снова. Молодая женщина рассказала Александру о горестях своей жизни: дважды побывав замужем, она оба раза испытала разочарование. Ее нынешний супруг не способен ее удовлетворить ни в каком отношении. Он едва прикасается к ней. Она все равно что девственница, несмотря на все усилия, которые предпринимает этот несчастный, чтобы расшевелить жену. Единственное утешение она обретает в поэзии. Александр взялся доставить ей и другие. Вскоре Эмма призналась, что в его объятиях впервые испытала плотское наслаждение. Это его обрадовало, но нисколько не удивило.
Новая возлюбленная, пылкая и смелая в постели, оказалась ревнива ровно настолько, чтобы вызвать у Дюма гордость, особо ему не докучая. Желая успокоить подозрения Эммы, он поклялся ей, как и всем прочим, что она – его единственная страсть. Об Изабель говорил ей как о ребенке, о котором заботится из милосердия, даже молил ее быть нежной с несчастной малюткой, у которой, кроме него самого, нет других защитников от злых людей. «Я хочу, чтобы ты полюбила это дитя, – пишет он Эмме. – Кроме тебя, она – единственное существо на свете, которое меня любит, вот только она любит меня как дочь, а ты, слава Богу, любишь меня по-настоящему».
Больше всего, завязывая романтические отношения с пылкой госпожой Маннури-Лакур, он опасался реакции своей настоящей дочери Мари, которая так тяжело мирилась с другими любовницами отца. Не взорвется ли девочка, когда он познакомит ее с новой подругой? Однако произошло чудо – появление Эммы в доме на Амстердамской улице совсем не возмутило Мари – напротив, эта любовница отца совершенно ее покорила. Новоприбывшая была так элегантна, так прелестна, так скромна, она так дружелюбно относилась к дочери хозяина дома, так интересовалась ее попытками заняться живописью, что вскоре они сделались подругами. Александр радовался тому, что дочь и возлюбленная ладят друг с другом, и уговаривал их встречаться почаще, и даже в его отсутствие.
Но Дюма и сам был покорен, он уже не мог прожить без Эммы и дня. Едва она уехала в Кан, он поспешил следом. А Эмма, увидев нежданного гостя, засияла от радости и бросилась ему на шею, не обращая никакого внимания на мужа, Анатоля Маннури-Лакура, который смиренно, с видом обреченного, смотрел на голубков. И в дальнейшем он будет все так же кротко относиться к их незаконному союзу, ни разу не потревожив.
Эмма увезла своего прославленного любовника в деревушку Тьюри-Аркур, где у нее был маленький замок Мон. Каждая прогулка по парку становилась приглашением к новым ласкам, каждый вечер у горящего камина становился прелюдией к ночным безумствам. Весной 1855 года Мари тоже была приглашена в Мон. Девушка, некогда метавшая громы и молнии против сексуальных излишеств, которым, по ее мнению, предавался отец, теперь играла при нем роль искусной сводни. Ее расположение к этой паре дошло до того, что в конце апреля, узнав о том, что Эмма беременна, она обрадовалась этому словно подарку небес. Зато Александра перспектива в пятьдесят три года снова стать отцом нисколько не радовала, и он полунамеками заговорил об аборте. Это крайнее решение оскорбило религиозные чувства Мари. Александр попытался урезонить ее в длинном письме, противопоставляя собственную «социальную, а главное – человечную» точку зрения «слащавым и чувствительным отговоркам» дочери. «Каждый несет ответственность за собственные ошибки и даже за свои увечья, – писал он Мари, – и не имеет никакого права заставлять других с ними мириться. Если какой-то несчастный случай или изъян сложения делают того или другого человека бессильным [намек на Анатоля Маннури-Лакура], именно он должен отвечать за все последствия этого изъяна сложения и расплачиваться сам за все беды и при всех последствиях, какие только могут из этого обстоятельства проистекать. Если женщина провинилась, если она забыла о том, что прежде считала своим долгом, – именно она должна искупить свою слабость посредством силы, как искупают преступление раскаянием. Но женщина с ее виной, равно как и мужчина с его бессилием, не имеет права заставлять третье лицо нести груз ее собственной ошибки или его собственного несчастья. Я изложил Эмме все эти соображения до того, как был зачат ребенок. Они были ею взвешены, и решение высказано в следующих словах: „Ради моего ребенка я найду в себе силы все сказать и все сделать так, как надо!“» Не правда ли, вывод напрашивается такой, продолжал рассуждать благородный отец: по собственному признанию Эммы, она хотела родить ребенка от Александра, готовая, если потребуется, заставить Анатоля его признать или же расстаться с мужем, сообщив ему о своей неверности. А дальше Дюма заверял Мари, что думает исключительно о слабом здоровье Эммы и о той печальной участи, которая ожидает ребенка, если его мать скончается, а несчастный будет еще во цвете лет. И заключил вопросом: «Не должно ли такое количество с легкостью предсказываемых бедствий побудить любовников пожертвовать плодом их любви?» Вместо того чтобы убедить Мари, холодные рассуждения отца довели ее до истерического припадка. В приступе ярости девушка разорила не только всю квартиру Александра, но даже ту маленькую мастерскую, где ей нравилось уединяться со своими кистями и красками, чтобы создать хотя бы у себя самой иллюзию таланта.