– Пользуюсь лишь вашей терминологией…
– Тогда другое дело! Да, я нашел выход. Мне нужно еще кое-что подсчитать в Канаде, но в принципе я готов взяться за этот миф…
– Почему миф? Вы имеете в виду непобедимость канадских профессионалов?
– Я имею в виду сам спорт. Во всем мире миллионы людей начинают и заканчивают день с известий о спортивных событиях, которые их, вообще-то, не касаются и о которых они не имеют понятия. Вот почему я говорю «миф». Современный спорт складывается из мифа и денег. Если нет ни того, ни другого – нет и спорта! – убежденно закончил Поллак. Увидев, что Рябов готов возразить, быстро продолжал: – Не будем спорить. Давайте договоримся о другом. Я хотел бы заручиться вашей поддержкой, если, обойдя на повороте кое-кого из канадцев, возьмусь за дело. Со своей стороны обещаю, что сделаю все на высшем уровне, как и привык делать. Договорились?
– Сэм, у меня нет таких полномочий… Я лично могу вам только обещать, что третий период второго матча начнет не первая пятерка, а вторая… Что касается организационных дел – это функция министра, знать которого вы имеете честь.
– Да, я понимаю, кажется, вашу систему. Но мне очень важно, чтобы вы, Мистер Хоккей в этой стране, были моим союзником, а не противником. Люблю объединять как можно больше сильных, талантливых людей, способных и готовых сработать на пределе.
Последние слова пришлись Рябову по душе. Он даже испытующе посмотрел на американца: убеждение ли это или обычный комплимент? Похоже, что Мефистофель говорил искренне. И слова его так соответствовали взглядам Рябова.
– Я обещаю вам, Сэм, что всегда выскажусь в вашу пользу. Не знаю, какой вы финансист, но та обстоятельность, с которой вы изучали наш хоккей, мне по душе. Вы не случайный человек в спорте. И это мне по душе. Но хотелось, чтобы серия стала честным, бескомпромиссным поединком на льду, в котором победит сильнейший. И с того момента будет по праву им называться.
– Коммерческая сторона, уверяю вас, не будет ущемлять спортивной стороны. Но спорт парадоксален, мистер Рябов. Хотя он и становится все более массовым, он в то же самое время все дальше и дальше отходит от масс.
Рябов вскинул брови.
– Современный человек так развращен зрелищностью, так привык смотреть, а не делать самому – стадион для него лишь театр! Скоро не останется желающих надевать хоккейную форму.
– Конечно, мистер Поллак, спорт шагнул вперед и изменился, если оглянуться на четверть века или больше. Но главное в нем осталось неизменным – человек, работающий на пределе возможностей. Знаете, один большой режиссер признался в беседе со мной. Как это можно, говорил он, что мы вкладываем столько усилий, столько выдумки в наши спектакли, а тут выбегает на лед дюжина молодых людей, не умнее нас, и занимает внимание огромного числа зрителей. Писатель не может создать такой драмы, которая бы владела сорокатысячным залом, и никто из нас, режиссеров, не поставит такого спектакля. Суть дела в том, что спорт – это импровизация. Неизвестно, что произойдет… К тому же спорт – область, о которой люди думают, что в ней нет обмана. Человек всегда хочет смотреть на то, что делается честно!
– Ваш режиссер – умный человек, мистер Рябов. Я запомню его слова. И поверьте, сделаю все, чтобы наша серия – позвольте мне так называть – была честной до конца.
17
Он сидел с закрытыми глазами, почти дремал, но очень явственно услышал, как хлопнула калитка. Он не шелохнулся. По легким, будто виноватым, шагам догадался, что пришла жена. Как-никак, шаги эти слышал почти четыре десятилетия. Слушал каждый раз по-разному: то с жадным нетерпением в годы молодые, хотя всегда был чужд любовным сантиментам, то с тоской, когда уходил после очередной ссоры забыться горячечным кутежом с приятелями, то равнодушно, когда мимолетная женщина становилась на какое-то время между ним и Галиной.
И вот сегодняшние шаги. Так, как сегодня, Рябов, кажется, не слушал их никогда. Спроси кто-то его прямо, в лоб, что значат они для него, – не ответил бы… Просто слушал, потому что торопливые шаги жены являлись частью его жизни, а уж коль пошел перекос на воспоминания, а не на новое действо, то без Галининых шагов не мыслил он себе своей жизни. И если звучали они, значит, жил и он, точно так же, как был уверен в том, что живет, потому как дышит.
Его слегка покоробило от возвышенности восприятия в общем-то будничной вещи, и потому не пошел навстречу жене, не встал, когда она вошла в комнату, а еще плотнее сомкнул глаза, притворяясь спящим.
– Папуля, что с тобой?
Галина наклонилась над его лицом, и в голосе ее, больше чем в самом вопросе, прозвучало столько искренней тревоги, что Рябов счел постыдным и дальше притворяться спящим и открыл глаза:
– Здравствуй, мышь!
Он встал и поцеловал жену в щеку. Он называл ее так, когда был в отличном настроении, или после долгого отсутствия, или после позднего возвращения домой, когда был отнюдь не безгрешен в своем отношении к супружескому долгу. По тому, как с удовольствием откинула она свою и по сей день, несмотря на возраст, красиво сидящую, с роскошными, но теперь густо и часто подкрашиваемыми волосами голову, понял, что ей и сейчас приятно это родившееся в лучшие годы подлинной близости, согласия и покоя прозвище «мышь». Он бы ни за какие деньги не смог вспомнить, почему именно так назвал когда-то свою жену и почему столь необычное прозвище это сразу и неколебимо вошло в их быт, хотя любому здравомыслящему человеку со стороны казалось нелепым.
Галина была видной женщиной, с крупными, но гармоничными чертами лица, строгим носом с горбинкой, утопленным в мягких складках румяных щек, чувственными ноздрями и плотными, сочными, полными жизни губами, которые красили ее изящный рот, так сочетавшийся с черным, смоляным цветом волос.
Восприятие Галины памятью давних лет должно бы с годами стереться. Но, глядя сейчас на довольно расплывшуюся фигуру, хотя жена и старалась всю жизнь держать себя в форме, на ее лицо, так основательно тронутое временем, – а если быть справедливым, то и его отнюдь не ангельским характером: всякое случалось за эти годы, – Рябов как бы смотрел сквозь нее и там, за одеждами долгих, по-разному прожитых лет, видел ту, прежнюю Галину.
Все это пролетело в его мозгу, наверно, не так быстро, как показалось, потому что оба смутились затянувшейся паузой. Как бы прося извинения за что-то, добавил:
– Встал сегодня рано… Плохо работалось… По дому ничего не сделал, а в сон клонит так, словно до смерти умаялся.
– Отдохнуть тебе надо, папуля, Не забывай – ты уже не мальчик!
– Это уж точно, – он наигранно весело похлопал себя обеими руками по большому животу.
– Живот и у беременной молодой бабы растет. Не в этом возраст сказывается. Сердце – оно ведь не железное, чтобы столько всякого и без меры выдерживать…– она привычно заворчала. Другой бы раз он оборвал ее, но тут сдержался.
«А ведь и впрямь сердце-то не железное. С него, наверное, сегодняшнее настроение и начинается. Старею…»
– Да уж, годы человека не молодят! Просиди он хоть в стеклянной колбе всю жизнь. Тебе ведь тоже нелегко было, – он прошел за женой на кухню, глядя, как она неспешно, но сноровисто разгружает сумки с продуктами.
– Иметь мужа с таким сумасбродным характером – где уж о здоровье думать? Лишь бы в доме ад не поселился – одна мечта и забота одна!
Он смотрел, как она ловко двигалась по кухне, успевая по-хозяйски сделать десятки мелочей, на которые он бы настраивался, как на специальное большое дело.
– Отношения, мышь, у нас с тобой всегда были простыми: ты правила мясорубкой, а я – фаршем, из нее выжимаемым!
– Богатое воображение у моего муженька! Впрочем, как бы он руководил хоккеем, имея умственную скудость…
– Воображение, мышь, дается человеку в качестве компенсации за то, чем он не является, а чувство юмора – в утешение за то, что он собой представляет!