Миф лишь по прошествии многих веков начинает выступать в своих эстетических свойствах — для современников, как известно, он имеет практический смысл. Фантастика же с самого своего возникновения — явление эстетическое. Она в качестве такового и является на свет рядом с прежними верованиями.
Миф требует веры и не допускает сомнения. Фантастика заставляет в себя верить, чтобы научить сомневаться.
«Илиада», при всей своей, в бытовом смысле слова, фантастичности — никак не фантастика. Равным образом никак не фантастика библия. Для своего времени это были, если угодно, произведения реалистические — чем крепче вера, тем реальнее боги. Они не стали фантастикой и для нас, хотя нам ясна фантастичность изображенных в них ситуаций. Они не являются фантастикой в эстетическом смысле — в них нет той двойственности, которая присуща фантастике.
Средние века не создали фантастики. Протоколы судов, выносивших приговоры «ведьмам» и «колдунам», — это юридические документы, а не произведения фантастики. Свидетельства об эпидемиях ведьмовства, захватывавших в XV и XVI веках весь христианский мир, тоже не фантастика, — это документы социальной психологии и той части психиатрии, которая занимается массовыми психозами.
Наука никак не подрывала в сознании средневекового человека его предрассудков — напротив, он и заставлял науку служить своим предрассудкам. «В средние века народ, видя где-либо большую умственную мощь, всегда приписывал ее союзу с дьяволом, и Альберт Великий, Раймонд Луллий, Теофрас Парацельс, Агриппа Неттесгеймский и в Англии Роджер Бэкон слыли чародеями, чернокнижниками и заклинателями дьявола», — пишет Генрих Гейне в «Романтической школе».
Человек средневековья, не задумываясь, согласился бы с фразой: «Наука творит чудеса».
В подобные чудеса верили так крепко, что, когда в 374 году в Византии были предприняты преследования против чародеев, прежде всего были арестованы все образованные люди, и всякий имевший хоть небольшую библиотеку торопился ее сжечь.
Безусловная вера, как бы ни была она по сути своей фантастична, исключает фантастику.
«В наиболее примитивных обществах, если верить антропологам, главное назначение ритуала, религии, культуры фактически сводится к тому, чтобы не допускать перемен, — справедливо писал Роберт Оппенгеймер в статье «Наука и культура». — А это значит — снабжать социальный организм тем, чем сама жизнь магическим образом наделяет живые организмы, — создавать своего рода гомеостаз, способность оставаться неизменным и лишь очень незначительно реагировать на происходящие в окружающем мире потрясения и перемены. В наше время культура и традиции обрели совершенно иную интеллектуальную и социальную роль. Сегодня главная функция самых важных и жизнестойких традиций заключается именно в том, чтобы служить орудием для быстрых перемен. Эти изменения в жизни человека обусловлены сочетанием многих факторов, однако, пожалуй, решающий из них — это наука».
Ритуал средних веков равнозначен застою. Конец их ознаменовался началом движения. И значит — фантастики.
Фантастика пускала все более глубокие корни по мере того, как в умы внедрялось сомнение. А последнее пришло с переменами.
Самая длительность средневековья служила своеобразным аргументом в защиту справедливости его идеологических установлений.
Потом история сдвинулась с мертвой точки. Былое равновесие нарушилось. Это сразу принесло благие плоды для фантастики.
Тем более что равновесие средневековых воззрений никогда не было равновесием устойчивым.
Средневековая идеология не раз становилась в тупик перед выходящим за рамки привычных воззрений, возвышающимся над средним уровнем. Границы между ересью и святостью были весьма сомнительны. Феррарскому проповеднику Арманно Понджилупо поклонялись как святому, а потом сожгли его как еретика. Савонаролу сожгли как еретика, а затем ему стали поклоняться, как святому.
С момента смерти Раймонда Луллия вплоть до XIX века в недрах католической церкви велся спор — объявить его святым или еретиком.
Сомнение всегда гнездилось в закоулках непререкаемой веры.
Оно было слишком слабо, чтобы сделать предмет веры предметом фантастики, но достаточно давало себя порой знать, чтобы подвести к самой грани этого.
Временами оспаривалось даже существование «ведьм» и «колдунов». Так, кардинал Людовик Бурбонский на провинциальном синоде в Лангре в 1404 году призывал свою паству не верить в волшебство, так как чародеи — простые обманщики, покушающиеся на сбережения людей легковерных. Несколько раньше, в 1398 году богословский факультет Парижского университета принял постановление, в котором, с одной стороны, клеймил людей, не веривших в магию, заклинания и вызывание демонов, а с другой — отвергал как суеверия некоторые конкретные формы колдовства.
Но, что важнее всего, сама устойчивость средневековых верований, сама длительность их существования приводила к известной их эстетизации, а вместе с нею к их известному отстранению от практической жизни. Мистериальный черт был уже эстетизированным чертом. Искусство, которое должно было закрепить предрассудок, его разрушало. Оно делало его своим достоянием — и тем самым подчиняло своим законам. Этот черт уже стоял одной ногой в мире фантастики.
Средние века не создали фантастики, но они накопили ее источники и сделали приход ее неизбежным.
Фантастика нового времени начинается с Рабле.
Ее не мог бы создать ни один человек средневековья, погруженный в. фантастический мир преданий и предрассудков. Но ее не создали, несмотря на то, что наступила эпоха великого переворота, и гуманисты, непохожие на Рабле, — углубленные исследователи классической древности, или, скажем, трезвый, практичный сын флорентийского купца Джованни Боккаччо. Только Рабле сумел увлечься непритязательными историями об удалом великане Гаргантюа, оставившем столько следов своего существования в виде насыпанных им холмов, перетащенных им валунов и тому подобного, и лукавом чертенке Пантагрюэле, который все еще ходит по свету с бочоночком за спиной, и, чуть человек зазевается, он уже тут как тут и кидает ему в рот ложку соли, так что тому потом одна дорога — в кабак, заливать жажду. И как ни изменились эти герои под пером Рабле, не стоило большого труда догадаться об их происхождении из области чистой веры.
Рабле удалось то, что было бы не под силу ни энтузиасту, ни скептику — ни тому, кто верит, ни тому, кто не верит. Но этот молодой врач и филолог был сразу скептиком и энтузиастом и былую веру он сделал фантастикой.
Впоследствии к средневековым преданиям обратились романтики.
Их цель состояла в том, чтобы воссоздать утраченную веру. Но их задача была, после Просвещения, невыполнима, и искусственность ее сказалась в том, что вместо мифа они создали фантастику.
ВСЕВОЛОД РЕВИЧ
Реализм фантастики
(полемические заметки)
Зачастую бывает трудно дать исчерпывающее определение самым распространенным понятиям. Например: что есть человек? Правда, миллиарды людей превосходно отличают себе подобных от всего прочего, не испытывая ни малейших затруднений от незнания научных дефиниций. Но такая умиротворенность длится лишь до поры до времени. «Пора и время» возникают, когда мы сталкиваемся с пограничными случаями. Представим себе… Впрочем, незачем затруднять воображение, искомая ситуация детально описана в романе Веркора «Люди или животные?». Французский писатель убедительно показал, что столь, казалось бы, академичное дело, как определение сущности человека, может стать источником весьма драматичных столкновений. В полемику вовлечен и сам читатель, который убеждается, что вопрос, на который ищет ответ книга, и вправду не из простых.
Дискуссии членов парламентской комиссии в романе «Люди или животные?» по вопросу, что же такое человек, весьма напоминают полемику, ведущуюся в нашей критике по вопросу, что такое современная фантастическая литература, или научная фантастика, как ее обычно называют.