В большинстве научно-фантастических книг происходит следующее: изображенные в них люди душевно остаются безучастными к тем великим свершениям, которые творятся вокруг них. Я уже приводил пример с ратомикой. Но фантасты часто ставят своих героев в ситуации, которые должны действовать еще сильнее, поражать еще больше.
Тот же Г.Гуревич не ограничивается в книге изготовлением и «доставкой» на дом вкусных пирожков; оказалось, что ратоматоры способны воспроизводить и людей. Один маленький озорник случайно залез в аппарат и оттуда вылезли два маленьких озорника.
Как же реагировали окружающие на такое чудо? Довольно спокойно:
«— Я все думаю, Том: какое неприятное открытие, неужели людей будут штамповать теперь? Это было бы ужасно!
— Не обязательно людей… Можно зверей. Например, обезьян. Шимпанзе так трудно выпросить для опыта.
Нина неожиданно расхохоталась…»
Но этого мало. Ратоматор способен «выдавать» улучшенные копии: вместо немощного старика из камеры выходит цветущий юноша. А так как запись можно сохранять и воспроизводить неограниченное число раз, то, следовательно, человечеству даруется бессмертие. Но даже и такое свершение тоже не слишком-то потрясло общество в книге Г.Гуревича. Бессмертие так бессмертие, отлично, товарищи ученые, продолжайте в том же духе! Если бы автор попытался сделать необходимые выводы из своей посылки, то повесть приобрела бы куда больший интерес.
Снова можно сказать: что за современная проблема! Но ведь и это, казалось бы, совершенно фантастическое действо тоже лишь превращенное отражение сегодняшних забот: огромности и серьезности проблем, которыми занимается сейчас наука. Вот сделанное с явным испугом заявление сорбоннского профессора А.Ложье: «Успехи биологической науки предвещают, что уже в недалеком будущем — скажем, в течение нескольких поколений — родители смогут заранее предопределять пол своих детей. Другая вполне реальная перспектива — наделение живых существ, в том числе я человека, желаемыми физическими и духовными качествами.
Сейчас трудно предвидеть возможные социальные последствия таких открытий. Они могут взорвать традиционные семейные и другие отношения и институты в обществе столь же эффективно, как ядерная бомба угрожает сейчас испепелить наши города» [30]
Сильно сказано. Могут взорвать. Что же делать? Стать на дороге научного прогресса, стараться задержать его? Пассивно ждать, что же в конце концов получится?
Я не хочу сказать, что фантастика должна дать ответ на эти трудные вопросы. Такое требование мы можем выдвигать лишь перед наукой, перед научной философией. Но фантастика приобщает миллионы читателей к раздумьям века, к соучастию в этих раздумьях.
Не новинки техники интересуют больших писателей-фантастов, а судьбы людей, общества, планеты; не эквилибристикой с чудесными или чудовищными существами и предметами занимаются они; их фантастика — это отражение сегодняшних забот, тревог, надежд.
Честно говоря, другая, «чистая», «научная» и прочая фантастика попросту никому не нужна. Об этом очень хорошо говорил Г.Уэллс: «Всякий может выдумать людей наизнанку, или антигравитацию, или миры, напоминающие гантели. Эти выдумки могут быть интересны только тогда, когда их сопоставляют с повседневным опытом и изгоняют из рассказа все прочие чудеса… Когда писателю-фантасту удалось магическое начало, у него остается одна забота: все остальное должно быть человечным и реальным».
ТАТЬЯНА ЧЕРНЫШЕВА
Человек и среда в современной научно-фантастической литературе
В начале XIX века в русской критике было много споров о «таинственном и загадочном» явлении — романтизме. П.Вяземский сравнивал его с домовым — настолько он казался неуловимым.
Поэт писал: «Многие верят ему, убеждение есть, что он существует, но где его приметы, как обозначить его, как наткнуть на него палец?» Нечто подобное происходит сейчас с научно-фантастической литературой, на нее тоже очень трудно «наткнуть палец». Ни первая (научно-), ни вторая (фантастическая) часть этого определения не объясняют ее таинственной специфики. Во всяком случае, «научной» она является совсем не потому, что наука становится предметом ее изображения и исследования, с наукой у научной фантастики другие, более сложные отношения.
На наш взгляд, не много дает и попытка ухватиться за второе звено цепочки и понять научную фантастику в первую очередь как литературу фантастическую. При ближайшем рассмотрении выясняется, что все ее «специфические приемы» известны «обычной» литературе, а ее «особые законы», как правило, имеют более широкую сферу действия.
Исследователи творчества Герберта Уэллса считают одной из главных заслуг его создание «совершенно новой формы научно-фантастического произведения», в которой сочетаются «крайняя фантастика» «с самыми реалистическими, самыми обыденными подробностями» [31].
Судя по всему, и сам Уэллс придавал этому сочетанию немалое значение. В одном из предисловий к своим романам он писал: «Коль скоро читатель обманут и поверил в твою фантазию, остается одна забота: сделать остальное реальным и человечным. Подробности надо брать из повседневной действительности и для того, чтобы сохранить самую строгую верность фантастической посылке, ибо всякая лишняя выдумка, выходящая за ее пределы, придает целому оттенок глупого сочинительства» [32].
Однако этот принцип создания художественной иллюзии путем «заземления» невероятного, «приручения фантастики» вовсе не был открыт Уэллсом. Писатель применил к научной фантастике общий закон искусства, с которым не может не считаться всякий художник, если он выходит за пределы обыденного.
Разве не этому же закону следовал М. Салтыков-Щедрин, когда, поставив во главе города Глупова градоначальника с фаршированной головой, отправлял его спать в холодный погреб, а в целях безопасности во время сна ставил вокруг него мышеловки? Разве не этому же закону невольно подчинялся Н. В. Гоголь, когда заставлял ведьму подняться верхом на метле «вместе с клубами дыма через трубу одной хаты», а черта делал похожим на «губернского стряпчего в мундире»? Кроме того, Гоголь, рассуждая о принципах создания образа идеального героя (а идеальный герой — явление в некотором роде фантастическое, так как он «в чистом виде» в реальной действительности не встречается), прямо высказал суждение, очень близкое мысли Уэллса: «Чем выше достоинство взятого лица, тем ощутительней, тем осязательней нужно выставить его перед читателем. Для этого нужны все те бесчисленные мелочи и подробности, которые говорят, что взятое лицо действительно жило на свете; иначе оно станет идеальным, будет бледно и, сколько ни навяжи ему добродетелей, будет все ничтожно» [33].
То же можно сказать и о приеме «остранения» и о гиперболизации.
Видимо, секрет специфики научной фантастики следует искать не в сумме приемов, как бы своеобразны они ни были, а в особом предмете художественного исследования.
По этому вопросу в критике и литературоведении нет пока единого мнения, но бесспорно одно — к чему бы научная фантастика ни проявляла интерес, познание мира в ней, как во всех видах искусства, должно быть ориентировано на человека.
Но как раз здесь далеко не все обстоит благополучно: научная фантастика все время обвиняется в неумении изображать человека, в бедности «человеческим содержанием». И тут вряд ли можно объяснить все только недостаточной одаренностью писателей, работающих в этой трудной области. Ведь даже Г.Уэллс, при всей его талантливости, как правильно пишет Ю.Кагарлицкий, не осуществился до конца как художник. И этому есть, очевидно, объективные причины.