Михайловский в статье, упомянутой Тургеневым, писал: «Слабость художественного чувства меры, которое могло бы контролировать проявление жестокого таланта, отсутствие общественного идеала, который мог бы их регулировать, — вот, значит, условия, способствовавшие или сопутствовавшие движению Достоевского по наклонной плоскости от «простоты» к вычурности, от «гуманического» направления к беспричинному и бесцельному мучительству».
В этих высказываниях тоже по сути дела говорится о «двадцать пятом» кадре в сочинениях Достоевского. В «слабости художественного чувства» в отношении приведенных выше сцен с «ананасным компотом» упрекнул Достоевского и Горький, говоря о «карамазовщине». Беспокойство, которое вызывали описанные Достоевским сцены наслаждения чужими муками, в том числе явно «пыточными», у его весьма неординарных собратьев по перу вполне объяснимо. Великий царь Сулайман ибн Дауд однажды сказал, что он может обнаружить след птицы в воздухе и рыбы в воде, и только путь мужчины к сердцу женщины для него непостижим. Но если бы мудрец жил в идеологизированное новое и новейшее время, он бы наверняка расписался бы и в своем бессилии определить путь идей в человеческом обществе. Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется… И вполне правомерной может выглядеть, например, такая версия: известно, что вскоре после октябрьского переворота грянуло столетие со дня рождения Достоевского. Задержавшаяся в «революционной» России старая профессура отметила его с большой помпой. В 1921–1928 гг. широко издавались сочинения Достоевского, воспоминания его современников, многочисленные исследования и популярные очерки, посвященные его жизни и творчеству, имя писателя в то время было на слуху и у взрослых, и у детей («Республика Шкид»). К 1937 году эти дети стали взрослыми, и, может быть, некоторые из них были в числе тех, кто заставлял бегать голой по камере пыток пожилую женщину (жену Постышева) и демонстрировать им, как она отдавалась своему мужу, и тех, кто бил Мейерхольда по изуродованным распухшими венами ногам, и тех, и тех, и тех. Вот только неизвестно, ели ли они, созерцая чужие физические страдания, «ананасный компот»? Любая идея, как мы теперь знаем, в любой момент может овладеть массами, даже не знающими, кто ее, эту идею, высказал. Рассказывают и о том, что чуткий ко всякого рода изуверским «идеям» и люто ненавидевший непротивленца Льва Толстого, бесноватый фюрер Адольф украсил свое «рабочее место» портретом Достоевского (видимо, не зная «ласковых» слов Федора Михайловича о «тупых» немцах).
Некоторые могут усомниться в самой возможности таких отдаленных последствий «невинных» отклонений от обычных норм человеческого поведения в текстах Достоевского и скажут, что эти болезненные вывихи в его произведениях полностью обезвреживаются общей гуманистической направленностью его творчества. Но никто не возражает против этой «общей гуманистической направленности». Речь идет лишь о том, что в мире идей, как и в механике, действует своего рода принцип независимости действия сил, но, как и в механике, последствия действия каждой из таких независимо действующих сил не всегда суммируются с положительным итогом. Высказанные мысли — это стрелы, летящие в будущее, и в этом полете возможны всякие отклонения. Одна из «стрел» Достоевского «отклонилась» и попала в невинного человека и в целый народ на процессе Бейлиса, другая угодила в нацистскую листовку времен войны, третья своим оперением украшает колчаны современных нацистов, а «гуманическая» «слезинка невинного ребенка» до этих «целей» не долетела и тихо смешалась со слезами невинных детей, расстрелянных и затравленных газом, в том числе, именем Федора Михайловича Достоевского.
Похожая история произошла и с великим Ницше — его философский гений не предотвратил извращенное толкование им же неосторожно высказанных идей, попавших в, с позволения сказать, «умственный багаж» человекоподобных существ.
Сохранились слова А. Ахматовой в передаче Е. Клебановой о встрече с неким «американским профессором» («литовским выходцем из жидов», как сказал бы в этом случае чеховский Лаевский):
«В связи с русским духом он [профессор] заговорил о Достоевском. Я сказала ему, что Достоевский ничего не знал. Он думал, что каждый убийца превращается в Родиона Раскольникова, а мы знаем таких, которые, убив 50 человек, спокойно шли в театр. Мы видели в жизни то, что человеку не полагается видеть и что Достоевскому и не снилось».
Ахматова говорила, что использование прямой речи в мемуарах следует считать уголовным преступлением, но в данном случае приведенная выше «прямая речь» в определенной мере подтверждается А. Найманом в его «Рассказах об Анне Ахматовой», у которого профессор говорит Анне Андреевне:
«— В Америке мне сказали, что вы очень знаменитая, я прочел некоторые ваши вещи и понял, что вы единственный человек, который знает, что такое русский дух.
Ахматова вежливо, но довольно демонстративно перевела разговор на другую тему. Профессор настаивал на своем.
— Мы не знаем, что такое русский дух, — произнесла сердито.
— А вот Федор Достоевский знал! — решился американец на крайний шаг. Он еще не кончал фразу, а она уже говорила:
— Достоевский знал много, но не все. Он, например, думал, что если убьешь человека, то станешь Раскольниковым. А мы сейчас знаем, что можно убить пять, десять, сто человек и вечером пойти в театр».
Эта забавная сценка свидетельствует лишь о том, что профессор, как и большинство евреев, особенно зарубежных (теперь и израильских), свято верил во всезнайство Достоевского. Но возможен здесь и другой аспект, который попытаемся выразить вопросом: «Не связано ли пришествие людей, которые могут, убив «пять, десять, пятьдесят, сто человек», «вечером пойти в театр», с тем самым «ананасным компотом» из «Братьев Карамазовых»? В конце концов, театр после массовых убийств — это все тот же «ананасный компот».
И даже красота бывает опасной, та самая пресловутая красота, что по оставшимся в черновиках словам князя Мышкина должна была бы спасти мир. А чтобы люди не забывали об этом, Всевышний создал снежных барсов и других прекрасных больших кошек, создал прекрасные ядовитые цветы. Некоторые из этих опасных цветов Зла «украшают» страницы сочинений Достоевского и, в частности, романа «Братья Карамазовы».
И еще об одном мотиве, неясно прозвучавшем в последнем романе Достоевского, на котором не остановил свое пристальное внимание даже «великий комментатор» «Великого инквизитора» Василий Розанов. Имеются в виду следующие слова Ивана Карамазова: «Кто знает, может быть, этот проклятый старик, столь упорно и столь по-своему любящий человечество, существует и теперь в виде целого сонма многих таковых единых стариков и не случайно вовсе, а существует как согласие, как тайный союз, давно уже устроенный для хранения тайны, для хранения ее от несчастных и малосильных людей, с тем чтобы сделать их счастливыми. Это непременно есть, да и должно быть так. Мне мерещится, что даже у масонов есть что-нибудь вроде этой же тайны в основе их».
Этот отрывок в контексте романа и «легенды о Великом инквизиторе» связан с одной из наиболее устойчивых фобий Достоевского — ужасом, охватывающим его при мысли об экспансии католицизма, но когда читаешь сей текст сегодня, неизбежно возникает впечатление, что этот сонм католических стариков, рвущихся к власти над миром, чем-то напоминает «сионских мудрецов». Учитывая, что команда провокаторов, через четверть века после выхода в свет «Братьев Карамазовых» разрабатывавшая, по поручению парижского резидента русской охранки Рачковского, знаменитую фальшивку, именуемую «Протоколами сионских мудрецов», возглавлялась Матвеем Головинским — сыном друга Достоевского — и состояла из его, Достоевского, читателей, то вполне можно предположить, что в текст этих «протоколов», украденный из забытого к тому времени памфлета Мориса Жюли, старички-мудрецы, собиравшиеся на еврейском кладбище в Праге, чтобы «решать» судьбы мира, перекочевали из «легенды о Великом инквизиторе», сменив Ватикан на Сион.