До свидания, друг мой.
Желаю Вам полного и всякого счастья. Не забудьте обо мне, не поминайте лихом, извещайте о себе. Я очень занят и очень расстроен моими припадками падучей.
Крепко жму Вашу руку.
Ваш по-прежнему Федор Достоевский».
В конце марта 1877 г. Софья Лурье писала Достоевскому о своих бескорыстных делах: «На днях я должна была быть представлена директору народных училищ, так как даю уроки (конечно, бесплатные и без ведома родных) в одном училище, а мои ученицы отлично учатся и успевают, я этому очень рада». Далее она сообщает о своей материальной помощи бедным («помогаю насколько возможно»). Позднее она пояснила, что располагает некоторыми личными денежными средствами, «оставленными дедушкой». А в том же, упомянутом выше, мартовском письме Софья Лурье сообщила Достоевскому о своем согласии на публикацию ее письма, и оно появилось в мартовском выпуске за 1877 год «Дневника писателя». Этот выпуск, две главы которого посвящены еврейскому вопросу в России, приобрел скандальную известность и до сих пор служит «неопровержимым» доказательством антисемитизма Достоевского, однако этот аспект его заслуживает отдельного рассмотрения. Здесь же, учитывая, что в момент работы над ним Достоевский вел доверительную и душевную переписку не только с Софьей Лурье, но и с Авраамом-Урией (Аркадием) Ковнером, отметим, что Достоевского, как он сам говорил, пугали будто бы не «специфичные» личные качества евреев, а призрак некоего «еврейского государства» («Status in statu»), существующего, по его мнению, в Российской империи и вредящего всем ее благим намерениям. Призрак этот не был не только плодом больного воображения самого Достоевского, но и явился ему в «труде» литовского еврея-провокатора «Книга Кагала», в которой ее автор — выкрест Яков Брафман — разоблачал «еврейские козни».
Политическое содержание мартовского выпуска, шедшее вразрез с большевистским вариантом истории России, надолго заглушило гуманистические мотивы, присущие многим текстам Достоевского. И лишь один раз они зазвучали в полную силу, когда в 1942 году в ответ на нацистские листовки, выставлявшие писателя беспросветным юдофобом, в журнале «Большевик» появилась статья Е. Ярославского «Ф.М. Достоевский против немцев», в которой приводились следующие слова писателя:
«А за русский народ поручиться можно: о, он примет еврея в самое полное братство с собой, несмотря на различия в вере и с совершенным уважением к историческому факту этого различия, но все-таки для братства, для полного братства».
И еще одна цитата «Большевика», имеющая самое прямое отношение к Софье Лурье:
«Чем заявил я ненависть к еврею, как к народу: так как в сердце моем этой ненависти не было никогда, и те из евреев, которые знакомы со мной и были в сношениях со мной, это знают, то я с самого начала и прежде всякого слова с себя это обвинение снимаю раз и навсегда».
Отметим, что в Советском Союзе «Дневник писателя», как вещь «контрреволюционная», до 1980-х годов не переиздавался, и автору «Большевика» в поисках приведенных выше цитат пришлось обращаться к собранию сочинений Достоевского, изданному А. Ф. Марксом в 90-х годах XIX века.
Учитывая, что письмо Софьи Лурье («г-жи Л.») стало основой «общепримиряющей» главы, завершающей рассмотрение «еврейского вопроса», и что Достоевский сделал ее своим соавтором, приводим текст этой главы в полном объеме:
"Глава третья
I. ПОХОРОНЫ «ОБЩЕЧЕЛОВЕКА»
Мне о многом хотелось поговорить в этот раз в этом мартовском № моего «Дневника». И вот опять как-то так случилось, что то, об чем хотел сказать лишь несколько слов, заняло всё место. И сколько тем, на которые я уже целый год собираюсь говорить и всё не соберусь. Об ином именно надо бы много сказать, а так как весьма часто выходит, что очень многое нельзя сказать, то и не принимаешься за тему.
Хотелось мне в этот раз тоже, мимо всех этих «важных» тем, сказать хоть мимоходом слова два об искусстве. Видел я Росси в Гамлете и вывел заключение, что вместо Гамлета я видел господина Росси. Но лучше и не начинать говорить, если не намерен всего сказать. Хотелось бы поговорить (немножко) о картине Семирадского, а пуще всего хотелось бы ввернуть хоть два слова об идеализме и реализме в искусстве, о Репине и о господине Рафаэле, — но, видно, придется отложить всё это до более удобного времени.
Потом хотелось бы мне, но уже несколько побольше, написать по поводу некоторых из полученных мною за всё время издания «Дневника» писем, и особенно анонимных. Вообще я не могу отвечать на все письма, которые получаю, а на анонимные само собою, а между тем, за все эти почти полтора года, я вывел из этой корреспонденции (всё об общих наших темах) несколько наблюдений, может быть, и любопытных, на мой взгляд по крайней мере. По крайней мере, можно сделать несколько особых отметок уже на основании опыта о нашем русском умственном теперешнем настроении, о том, чем интересуются и куда клонят наши непраздные умы, кто именно наши непраздные умы, причем выдаются любопытные черты по возрастам, по полу, по сословиям и даже по местностям России. Думаю, что можно бы отделить несколько места в каком-нибудь из будущих «Дневников» по поводу хоть бы одних анонимов, например, и их характеристики, и не думаю, чтоб это вышло так уж очень скучно, потому что тут довольно всевозможного разнообразия. Разумеется, обо всем нельзя сказать и всего нельзя передать и даже, может быть, самого любопытного. А потому и боюсь приниматься, не зная, совладаю ли с темой.
Однако хочу привести теперь одно письмо, уже не анонима, а весьма знакомой мне г-жи Л., очень молодой девицы, еврейки, с которой я познакомился в Петербурге и которая пишет мне теперь из М. С уважаемой мною г-жою Л. мы никогда почти не говорили на тему о «еврейском вопросе», хотя она, кажется, из строгих и серьезных евреек. Вижу, что очень странно подошло письмо это к сейчас только дописанной мною целой главе о евреях. Было бы слишком много всё на одну и ту же тему. Но тут не на ту тему, а если отчасти и на ту, то выставляется как бы совсем другая, именно противоположная сторона вопроса, а при этом и как бы даже намек на разрешение его. Пусть извинит меня великодушно г-жа Л., что я позволяю себе передать здесь ее словами всю ту часть письма ее о похоронах доктора Гинденбурга в М., под первым впечатлением которых она и написала эти столь искренние и трогательные в правде своей строки. Не хотелось мне тоже утаить, что писано это еврейкой, что чувства эти — чувства еврейки…:
Это я пишу под свежим впечатлением похоронного марша. Хоронили доктора Гинденбурга 84-х лет от роду. Как протестанта, его сначала отвезли в кирку, а уже затем на кладбище. Такого сочувствия, таких от души вырвавшихся слов, таких горячих слез я еще никогда не видела при похоронах… Он умер в такой бедности, что не на что было похоронить его.
Уже 58 лет как он практикует в М… и сколько добра он сделал за это время. Если б вы знали, Федор Михайлович, что это был за человек! Он был доктор и акушер; его имя перейдет здесь в потомство, о нем уже сложились легенды, весь простой народ звал его отцом, любил, обожал и только с его смертью понял, что он потерял в этом человеке. Когда он еще стоял в гробу (в церкви), то не было, кажется, ни одного человека, который бы не пошел поплакать над ним и целовать его ноги, в особенности бедные еврейки, которым он так много помогал, плакали и молились, чтоб он попал прямо в рай. Сегодня пришла бывшая наша кухарка, ужасно бедная женщина, и говорит, что при рождении последнего ее ребенка он, видя, что ничего дома нет, дал 30 к., чтоб сварить суп, а затем каждый день приходил и оставлял 20 к., а видя, что она поправляется, прислал пару куропаток. Также будучи позван к одной страшно бедной родильнице (такие к нему и обращались), он, видя, что не во что принять ребенка, снял с себя верхнюю рубаху и платок свой (голова у него была повязана платком), разорвал и отдал.