Интерес же Альберта Эйнштейна к Достоевскому обычно объясняют стремлением к высшей гармонии мира, свойственным этим обоим гениям. Но не следует забывать и о том, что в отношении Достоевского к пространству и времени можно ощутить предчувствие теории относительности. Чего стоят например такие его слова из черновой тетради к «Преступлению и наказанию»: «Что такое время? Время не существует; время есть цифры, время есть отношение бытия к небытию!» Впрочем, предчувствие теории относительности было и у древних философов Востока.
Мне однажды пришлось выступить с рассказом об «осеннем романе» Достоевского перед довольно большой аудиторией, и я услышал однозначный вывод нескольких моих слушательниц: «Софья Лурье просто ему очень нравилась!» Думаю, что в этом чисто женском умозаключении есть немалая доля истины. Судя по необычайному тону его писем к восемнадцатилетней девушке, Достоевский не остался безразличен к ее юному облику, который мы себе, из-за отсутствия портретов, представить не можем, к ее нравственной чистоте и стремлению все узнать, к ее почти детской, так умилявшей его, доверчивости. Она сумела задеть в его душе какие-то потаенные струны, и он забыл о том, что за хрупкими плечами этой девушки пугавшие его таинственные «сорок веков бытия» ее несчастного народа, забыл о том, что она из ужасного «status in statu» и из созданного его больным воображением угрожающего России «жидовского царства», поскольку она не скрыла от него, что ее отец — банкир. Музыка этих струн, несколько поутихшая после ее несостоявшейся поездки на
Балканы, потом, особенно по получении ее письма о докторе Гинденбурге, зазвучала с новой силой. Благодаря этой непреодолимой силе нравственного пробуждения изумленному читателю является творец, который «вдруг» после всего ерничания и жеманства, «политического» вздора и «недужного» бреда, наполняющих вторую («еврейскую») главу мартовской (1877 года) книжки «Дневника писателя», в ее третьей главе гениальными мазками уверенного в себе Мастера, слегка прикоснувшись к рассказу юной еврейки, создает близкую к евангельской картину рождения сына человеческого в «идеальной, невозможной, смраднейшей нищете бедной еврейской хаты». Той «хаты», что подстать хлеву, где увидел свет Божий Иисус Христос. А освящает эту «смраднейшую нищету» догорающая оплывшая сальная свечка на кривом столе и удивительный блеск перламутра, в котором отражается ее колеблющееся пламя. Свеча горела на столе, свеча горела…
— Откуда же в этой нищете появился перламутр? — спросите вы.
— О, это очень просто, — ответит вам Мастер. — Старый доктор, собираясь принимать роды, положил на стол свой перламутровый портсигар, подаренный каким-то богатым клиентом.
Из-за пропавших у Розанова семи писем Достоевского к Софье Лурье совершенно невозможно восстановить картину их взаимоотношений во всей ее полноте. Впрочем, зная характер Розанова, можно предположить и то, что письма эти не пропали, а были им уничтожены, как не укладывающиеся в тот образ Достоевского, который он пытался создать. Но древние говорили, что мудрому не много надо, и мудрому читателю вполне достаточно удивительной картины, которой душа Достоевского откликнулась на письмо Софьи Лурье, чтобы понять, как много значила для него их случайная встреча. Тоже ведь — из числа чудесных «единичных случаев»…
Ранее уже говорилось, что Достоевский на «еврейских» страницах «Дневника писателя» от себя слово «жид» практически не употребляет. Отсутствует «жид» и в его письмах Софье Лурье, хотя среди «своих» он не стесняется в выражениях. Следует отметить, что такое лингвистическое двуличие было свойственно многим представителям русской (и украинской) интеллигенции. Да и сейчас в России (и в Украине) время от времени звучат «ученые» голоса: а что, мол, страшного и оскорбительного в использовании этого слова?
Я совершенно согласен с теми, кто, как и Достоевский, не видит в этом слове ничего обидного или оскорбительного, но я, в отличие от них, не вижу в его сегодняшнем употреблении смысловой точности и считаю, что в этом деле следует навести определенный порядок, которого никогда не было и нет по сей день в побывавшей в составе Российской империи Польше, откуда оно, это слово, и поступило в распоряжение счастливых народов, населявших бывший Советский Союз. Если вы откроете польский Nowy Testament Pana naszego Jezusa Chrystusa, то увидите, что слова «в пустыне Иудейской» звучат там: «w ziemi Judzskiej», «царь Иудейский» — «krol Zidowski» (это об Иисусе Христе!), а послание «к евреям» — «do Hebrajczykdw», в то время как «иудей» — «zyd». Таким образом, словом «жид» в польском Новом Завете называют «иудея», то есть это слово по сути дела лишено этнического содержания и означает последователя определенной религии так же, как и другие слова, имеющие конфессиональный смысл, — христианин, католик, православный, буддист, индуист и т. п. И совершенно непонятно, почему, например, этнический еврей, исповедующий ислам, должен именовать себя «жидом» — «иудеем»?
Но я не против того, чтобы каким-нибудь академическим определением слову «жид» был придан в русском (и украинском) языке этнический смысл. Однако во избежание лингвистического двуличия, слово это, естественно, должно будет применяться во всех случаях, когда речь будет идти об евреях как об этносе, и тогда, например, Иисус Христос в просторечии будет именоваться «жид обрезанный», а Дева Мария станет «старой жидовкой», Мария Магдалина — «жидовской шлюхой», Андрей Первозванный окажется «бродячим жидом» и так далее — все остальные апостолы.
Вы согласны?
Для тех, кто сомневается в вышесказанном, приведу один фрагмент новозаветного текста:
«По прошествии восьми дней, когда надлежало обрезать Младенца, дали ему имя Иисус» (Лк. 2:21).
VI. «Двадцать пятый кадр» в романе «Братья Карамазовы»
Действия будут судимы по намерениям.
Мухаммад
Тоскуя в мире, как в аду,—
уродлив, судорожно-светел,—
в своем пророческому бреду
он век наш бедственный наметил.
Услыша вопль его ночной,
подумал Бог: ужель возможно,
что всё дарованное Мной
так страшно было бы и сложно.
Владимир Набоков
«Братья Карамазовы» — последний роман Федора Достоевского. Он приступил к нему в начале июля 1878 г. по возращении из поездки с Вл. Соловьевым в Оптину пустынь и закончил в ноябре 1880 г. 8 ноября 1880 г., отсылая заключительный «Эпилог» в редакцию «Русского вестника», Достоевский писал Николаю Любимову: «Ну вот и кончен роман! Работал его три года, печатал два — знаменательная для меня минута. К Рождеству хочу выпустить отдельное издание». Действительно, работа Достоевского над романом, анонсированным «Московскими ведомостями» 2 декабря 1878 г., продолжалась в течение всего периода его журнальной публикации — с начала 1879 г. по конец 1880 г.
Почти на весь период работы над этим романом Достоевский прекратил публикацию «Дневника писателя» (с декабря 1877 г. по август 1880 г.). В то же время предшествовавшие «Братьям Карамазовым» выпуски «Дневника писателя» были своего рода творческой лабораторией последнего романа, о чем он сам писал Христине Алчевской 9 апреля 1876 г. Это его письмо Алчевской послужило для литературоведов руководящим указанием направления исследований историко-философской основы «Братьев Карамазовых». Ими были проанализированы все аспекты отражений «Дневников» в тексте романа, кроме второй и третьей глав их мартовской (1877 г.) книжки, поскольку «еврейского вопроса» в бывшем СССР, как известно, не существовало. Лишь в двадцатых и в первой половине тридцатых годов (по 1935 г.) советские литературоведы еще осмеливались касаться отблесков этой проблемы в последнем романе Достоевского, но даже память об этих опытах впоследствии была выкорчевана.