Что-то, видно, дрогнуло в сердце моей матери, потому что она тихо вздохнула. И тут пришло мне в голову, что я ни в чем не могу ее упрекнуть. Двадцать лет она хранила верность памяти моего отца. Она воспитала меня, не захотев, чтобы у меня был отчим! Мог ли я стать на пути ее позднего счастья?
— Давай теперь подумаем, как нам быть. Ты не хочешь, чтобы он женился на девушке из рода Мунги. Но за что ты ненавидишь этот род?
— Не знаю. Но, видно, предки наши знали, что завещать потомкам! А ты знаешь?
— Нет. Именно это меня и бесит! Чтобы ненавидеть человека, надо знать, за что. Ты согласна со мной?
— Н ет.
— Почему?
— Потому что память предков священна!
— И нельзя подвергнуть сомнению их поступки?
— Это кощунство.
— Пусть будет кощунство, но я хочу знать, за что я должен презирать другого человека, быть может, не менее достойного. Ведь в их роду есть великолепные люди, есть мастера по резьбе, по чеканке, по эмали. Ты не можешь запретить мне докопаться до истины. И я выясню это!
В голосе дяди прозвучала такая решимость, что я понял: никакие препятствия не остановят его, поскольку он возымел желание продлить наш род достойным наследником, истинным продолжателем благородного искусства отцов. А от меня он не ждет ничего доброго. И моя мать, кажется, тоже.
— Как же ты это выяснишь? — с некоторой неуверенностью спросила она. — Ведь останки предков, что лежат в могилах, не заговорят!
— Пойду к Хасбулату, сыну Алибулата из рода Темирбулата, древнейшему из стариков аула. Может быть, его память сохранила это событие.
— Да какая у него память! Он и сам-то почти впал в детство.
— Но это событие наверняка было не из обычных, поэтому он должен вспомнить! — уверенно произнес дядя.
И почтенный дядя выскочил из комнаты, как Наполеон из кареты при переходе через Березину. Увидев меня, он погрозил мне пальцем и ринулся вниз по лестнице.
Тут-то я и убедился, что терпение дяди в ожидании моей свадьбы окончательно лопнуло, как сладкозвучная струна на чугуре в руках виртуоза Абу-Самада из Мугри, когда он аккомпанирует певице Муи, голос которой столь тонок и протяжен, что струна, не выдержав этих длительных колебаний, рвется на самой высокой ноте, издавая звук «цив».
4
Как только мой дядя ушел выяснять то, что меня меньше всего беспокоило, я отправился следом за ним выяснить то, что беспокоило меня больше всего.
Я человек нового времени, и меня занимает все, в чем я сам могу принять участие. А дядя и мать любят покопаться в старине. Но, кроме всего прочего, мне сейчас не хотелось видеть мать, и не только потому, что я боялся ее гнева, — просто после всего услышанного мне было бы неловко смотреть ей в глаза.
Решимости у меня было не меньше, чем у дяди, и, хотя обычай запрещает даже подходить к порогу дома, в котором живет полюбившаяся девушка, я все же рискнул проникнуть к ней во двор: а вдруг она выйдет?
Но откуда я мог знать, что лохматый волкодав, охраняющий дом Жандара и вечно бряцающий цепью за каменным забором, именно в этот час окажется на свободе? И могла ли эта тварь знать, какие чувства питаю я к дочери ее хозяина? Одним словом, не успел я сделать и шага к лестнице, ведущей на второй этаж, как послышалось злобное рычание.
От лестницы я отпрянул так быстро, что голодному псу удалось вцепиться лишь в заднюю часть моих брюк. Но уж с ними-то он сумел разделаться...
Словом, эта собака, которую точнее и не назовешь, чем «собака», и которая подохла бы с тоски, поняв, что она именно собака, лихо вырвала из моих брюк кусок коверкота величиной с тарелку для супа. И хотя я пять лет в комсомоле, я мысленно поблагодарил аллаха, что клыки ее не достали до трусов. Глядя на страшный оскал пса, я с горечью подумал о том, какой разговор мог бы получиться у меня с Жандаром, если даже его собака поступила со мною столь жестоко.
Со злости я скорчил ей страшную рожу, она же с ожесточением рвала в клочья доставшийся ей кусок моих брюк. А ведь брюки эти были куплены много всего неделю назад на деньги, как у нас говорят, вынутые из-под собственных ногтей.
Клянусь, человеку я никогда не простил бы такого оскорбления. Помню, Мухтар, сын Ливинда, которого я описал в своем единственном опубликованном рассказе, оборвал у меня пуговицу на пиджаке. Вначале я не почувствовал обиды. Но ночью вспомнил, и так мне стало горько, что я встал с постели, взял пиджак и пошел к этому зубоскалу. Я вытащил его, сонного, из постели и заставил пришить пуговицу.
Но что сделать с неразумным животным? Ведь собака даже извиниться не умеет! Хорошо, что хоть никто не видел нашего поединка! Отступая, я все время оглядывался по сторонам, а дыру в брюках прикрыл своей кепкой.
Так я добрался до склона горы Абцига, откуда наш аул виден как на полотне живописца. Я собирался проследить, не выйдет ли Серминаз со сверкающим под солнцем медным кувшином по воду к роднику. Тогда я встретился бы с ней и рассказал все.
Я опустился на не скошенный еще альпийский луг, но и тут пришлось подложить под себя кепку: в брюках без задней части сидеть было сыро, а привезенная мне дядей из Тбилиси кепка вполне могла заменить и подушку — такой большой и лохматой она была.
Все дышало свежестью и тишиной, и я понемногу успокоился. Запахи трав смешивались в воздухе, щекоча мои ноздри, дышалось легко, неподалеку в кустах перекликались синицы, кричал на поляне осел, и тут же резвился маленький мордастый осленок. А совсем рядом, выбиваясь из-под земли на высоте полутора тысяч метров над уровнем моря, клокотал, как мое взволнованное сердце, ключ, и, сбегая к аулу, журчал в траве ручей.
5
Взгляд мой, устремленный на аул, вдруг остановился на человеке, который брел не торопясь по узким переулкам и шатким лестницам из каменных плит, ведущим от средней части аула к самому верху.
Это был мой дядя, бравый лудильщик и вообще мастер заделывать всяческие прорехи. Старик Хасбулат, сын Алибулата из рода Темирбулата, у которого он собирался найти ответ на немаловажный вопрос, жил неподалеку от знаменитой арки Арсавар, что находится в самой верхней части аула. Но он почему-то миновал арку, прошел мимо сакли Хасбулата и вышел на площадь, где дымила сельская пекарня и гостеприимные магазины широко распахнули двери, выбросив на рундуки всякий неходовой товар — авось что-нибудь и купят.
Но кому захочется покупать брюки, широкие, как шаровары сирагинских женщин (хотя в этот момент я не отказался бы и от таких), когда можно на машине или на самолете отправиться в город и выбрать самые модные.
Дядя Даян-Дулдурум миновал и эти лавки и спустился в подвал.
О, этот подвал известен всем, кто хоть раз бывал в Кубачи. Люди знают, когда и зачем остановился здесь белый верблюд черного каравана и когда был заложен первый камень первой сакли аула, который тогда назывался Зирехгеран, что значит «Делатели кольчуг». Но и историки не помнят, с каких именно пор существует этот подвал. А завсегдатаи его, услаждающиеся на досуге, с явным пристрастием утверждают, будто подвал существовал еще до возникновения аула. И приводят неопровержимые доказательства того, что именно здесь проходил караванный путь через Кавказский хребет— эту спину буйвола, улегшегося между двумя морями, Каспийским и Черным,— до Дербента через Мцхету и дальше, к устью реки Ингури. И здесь, на этих высотах, был один из сотни привалов — караван-сарай и этот вот подвал, который до сих пор называется по имени первого виночерпия Мицир-Писах, что значит «Бессмертие Писаха». Кто бы ни становился здесь виночерпием, аульчане тотчас же называли его Писахом. И человек постепенно забывал свое настоящее имя. Так вошел в бессмертие древний виночерпий.
Сейчас в подвале работает тат — горский еврей, которого кубачинцы именуют тоже Писахом. Это очень добрый и отзывчивый человек, круглый, как винная бочка, и румяный, как свежеиспеченый чурек, с крупным перстнем на левой руке — подарком какого-то завсегдатая.