Этот достойный похвалы обычай существует в моих горах со времен наших предков, албанцев-каменотесов, об искусном мастерстве которых и сегодня можно судить по крепости Дербент, что значит «Железные ворота», и по Шам-Шахару, что означает «Город свечей».
Камни гудекана священнее, чем недоступный взорам горцев черный камень Каабы. Никогда не бывает скучно на гудекане. Даже в самую стужу здесь тепло, светло, и от этого легко на душе. Только здесь и могла родиться поговорка: «И черный день на людях — праздник». Да, делить с людьми и радость и горе — вот священный обычай гудекана. И где еще так радостно ласкают слух тонкие мелодии чугура из тутового дерева? Где так призывно звучат барабаны, обтянутые нежной телячьей кожей? Где перемелют и просеют все события, происшедшие в мире? Где рождается острая, как перец, и жгучая, как крапива, насмешка и шутка? Где звучит задорная и смелая песня? Все это происходит на гудекане и отсюда разносится по всем долам и горам.
В час, когда сбылись твои желанья,
В час осуществления мечты
Поделись с людьми на гудекане,
Подари и им лучи сиянья —
И еще счастливей станешь ты.
Если ж горькая беда нагрянет,
Сердце взяв в железные тиски, —
Поделись с людьми на гудекане:
Разобьют они твое страданье
И с собою унесут куски.
Слушай говорящих, но в молчанье
Не сиди. Обдумав, не спеша
Молви слово сам на гудекане —
Мудрость мира копится веками,
А в веках — народная душа.
Вот на гудекане и произошел однажды ожесточенный спор: что появилось раньше — дерево или плод?
— Плод! Потому что из его семян вырастает дерево! — утверждали одни, вколачивая каждое слово, как гвоздь.
— Дерево! Потому что только оно дает плоды, из семян которых вырастают такие же деревья! — протестовали другие так торжественно, будто чеканили свои доводы золотом на лезвии шашки.
И только один человек не вмешивался в этот спор. Это был мой дядя, с завидным спокойствием покуривавший трубку слоновой кости, пожелтевшую от дыма и никотина так, что она стала похожа на янтарную.
Мой уважаемый дядя утверждает, что над головой мужчины всегда должен быть дым — либо табачный, либо пороховой, иначе какой же это мужчина! Но, между нами говоря, сам он более всего предпочитает дым над жаровней от доброго «нигла чишлик», что значит молочный шашлык. А молочным он называется потому, что хорошие хозяйки сутки держат мясо ягненка в молоке.
Спор на гудекане разгорался все с большим ожесточением, как вдруг спорщики заметили, что мой дядя молчит. И все смолкли от удивления, потому что не бывало случая, чтобы голос моего дяди не звучал на гудекане. И кто-то встревоженно спросил:
— Не заболел ли ты, Даян-Дулдурум?
Настоящего имени дяди аульчане не помнят, да он и сам, наверно, забыл его. Однако имя Даян-Дулдурум известно в горах так же, как бывает известен в ауле бык с белой отметиной на лбу. И вы, конечно, заметили, какое оно звонкое: Даян-Дулдурум! И может, подумали: какое хорошее имя! Но не торопитесь с похвалой, потому что «Даян-Дулдурум» значит: «Постой, пока заряжу!» — а так горцы стали называть кремневку, когда появилось скорострельное оружие.
Родился мой дядя в ночь между двумя веками, одной ногой ступил в девятнадцатый век, а другой — прямо в двадцатый, неизвестно только, какой ногой в какой век. И в ту ночь его отец, а значит, мой дед, поняв по стонам жены, что время настало, схватил со стены кремневку, торопясь дать салют в честь своего первенца, и крикнул, чтобы сын подождал объявляться на свет, пока не будет заряжено старое ружье: «Даян-Дулдурум!»
С тех пор имя Даян-Дулдурум и закрепилось за моим дядей, как клеймо на крупе коня. И он так привык к этому имени, что удивился бы, назови его кто-нибудь иначе.
Даян-Дулдурум, мой почтенный дядя, трудился с детского возраста. Начал он с того, что пас ишаков. А вам известно, что это за работа? Это не отара овец, не табун лошадей, а стадо ишаков! А сытый ишак хуже дьявола. Не потому ли мой дядя пас их не на лугу, а на каменистом склоне горы Кайдеш?
Был мой дядя и солдатом, и это занятие он считает нелегким. Был земледельцем — выращивал картошку. Был кузнецом — ковал ко времени все: и серпы и шашки. Был дровосеком, и каменщиком, и даже лудильщиком. Да, и лудильщиком, когда в горах было много медной посуды — ведь без хорошего лудильщика такой посудой можно отравиться. И мой дядя ловко охранял здоровье соседей, освобождая их карманы от денег. Впрочем, он не умеет беречь деньги, любит бывать у кунаков и принимать их у себя, а кунаков у него столько, сколько аулов в горах.
И вот Даян-Дулдурум, заметив, что спор на гудекане разгорается и обе стороны напирают на языки, будто на лопаты, столь усердно, что могут продолбить дыру до самого центра земли, махнул рукой, в которой дымилась длинная трубка, и обратился к почтенным посетителям гудекана:
— Люди добрые, давайте засыплем землей вон то ущелье и посадим там вишневый сад!
Он указал при этом на самое глубокое сулевкентское ущелье, по дну которого грохочет горный поток Варачан.
Почтенные люди, прекратив спор, недоуменно поглядели на дядю, не понимая, в шутку он говорит или всерьез.
— Вы слышали меня? — с достоинством спросил дядя.
— Да. Но, уважаемый Даян-Дулдурум, мы ведем серьезный спор, и шутки, по-моему, не к месту, — заметил не менее уважаемый в ауле человек — Жандар.
Да, Жандар — это горец, Жандар — это мужчина, и люблю же я, черт возьми, когда на его папаху, как мелкий пушистый белый снег, ложатся добрые слова и особенно когда в разговоре как бы случайно упоминают имя его дочери. Вы, конечно, готовы спросить: «Почему?» Я понимаю ваше нетерпение, но об этом потом, не будем забегать вперед, послушаем, что скажет мой дядя в ответ Жандару.
— Я не шучу! — И дядя нахмурил брови с видом человека, который способен овладеть и более возбужденной толпой. — Я повторяю: давайте засыплем землей во-он то ущелье — видите вы его?
— Но это бессмысленная затея! — возразил Жандар.
— Трижды три — девять! — воскликнул Даян-Дулдурум. — Какой бы бессмысленной она ни была, но мы засыплем ущелье, посадим сад и еще раньше, чем вы разрешите свой бесплодный спор, будем пить крепкий дербентский чай с вишневым вареньем.
Даже на этом примере вы можете убедиться, что мой дядя не любит бесцельной, пустой болтовни. Я и сам согласен с ними. Вот, например, недавно приехал в наш аул лектор-атеист, собрал в клубе людей и битых два часа уговаривал их, что аллаха нет. Усталые слушатели сжалились над ним и уже готовы были ополчиться на единственного в ауле муллу Шех-Мумада. Но тут поднялся сам Шех-Мумад и попросил слова. Слушать его не хотели, но он все-таки вымолил себе пять минут. Он не стал убеждать слушателей, чтобы они растерзали лектора, — нет. Указывая на него, мулла сказал:
— Дорогие аульчане, это наш уважаемый гость, и я понимаю, почему вы с таким усердием внемлете его словам. Долг гостеприимства велит нам не обижать кунака ни единым словом, даже если он ополчается на святая святых. Сделайте людям добро, и аллах вознаградит вас стократно. Сделаем же и мы добро: не станем обижаться на этого человека. Вот все, что я хотел сказать...
И мулла так величественно покинул трибуну, будто и не сомневался, что силой своей логики победил слушателей. Но дядя мой хорошо понял этот маневр и поспешил в мечеть помолиться о том, чтобы аллах ниспослал атеистам неколебимость в их убеждениях.
Не любит мой дядя и тех пустозвонов, которые притворяются мудрецами, но занимаются совсем не тем, что нужно нашей жизни, а ловко плетут вокруг разных пустяков паутину ученой туманности. Если они открыли какие-то средства от наших бед, но не применяют их и даже не имеют охоты применить, — то разве это ученые? Ведь ясно же, оплети пустяк хоть золотой паутиной, он все равно останется пустяком. И какой нам прок в иных трудах о разновидностях деревенских мух или о зависимости удоя молока от длины коровьего хвоста?!