В каждом полку и в каждом уезде был свой Зарецкий, свой отставной или прикомандированный гусар, свой «ера, забияка» (выражение Д. Давыдова), который, конечно же, в свое время «перепил славного Бурцова, воспетого Денисом Давыдовым» («Выстрел» А. С. Пушкина), который кого-то «из окошка за ноги спустил», «кого-то обыграл на триста тысяч» — «картежник, дуэлист, соблазнитель, но гусар-душа, уж истинно душа», которого «товарищи обожали», а полковые командиры терпели как «необходимое зло»; и каждый мог вспомнить, как он с этим «знаменитым» какую-то «штуку сотворил», но и побаивался, что тот вдруг ни с того ни с сего «возьмет да разденет меня, голого вывезет на заставу да посадит в снег, или… дегтем вымажет, или просто…».
Бретерство в принципе индивидуалистично, поэтому в объединении различных личностей под общим названием есть что-то искусственное. Бретерство на самом деле — это логическая конструкция, порождение массового сознания, достаточно далекого от самого явления. В общий же бретерский миф как составляющие входили легендарные биографии реальных личностей, очень непохожих друг на друга.
И в своем бретерстве эти личности различались так же, как в характерах и нравах, образовании и интересах. Ф. И. Толстой — Американец и М. С. Лунин, Ф. Ф. Гагарин и Ф. А. Уваров, К. Ф. Рылеев и А. А. Бестужев — все эти имена (и многие другие) в общественном сознании так или иначе связывались с бретерством — и каждое из этих имен было Именем. Некоторые из них и остались-то в истории только благодаря своим проделкам и поединкам (Американец, Гагарин, Уваров), для других бретерство было дополнением к чему-то иному (или следствием). Но в любом случае в них (и в их дуэлях, и в их шалостях) ощущались твердость и сила, живая цельность характера. Материалы, подобранные нами в «Приложениях», наглядно подтверждают это.
ПРИЛОЖЕНИЕ
БРЕТЕРСКИЕ ЛЕГЕНДЫ И АНЕКДОТЫ
«Товарищи меня любили (рассказывал Шумский[80]). Во всех шалостях и проделках я был всегда в голове. Бойкий и задорный, избалованный надеждою безнаказанности, я в своих выходках часто доходил до дерзости — мне всё прощали. Рассказы моего учителя-француза мне очень пригодились: руководясь ими, я удивлял всех моими выходками. Без Шумского не обходилось ни одной шумной пирушки, ни одной вздорной затеи» {176, с. 46}.
«Много проказ сходило с рук Шуйскому. Погубил его вот какой случай: пьяный он пришел в театр, в кресла; принес с собою вырезанный арбуз, рукою вырывал мякоть и ел. Перед ним сидел плешивый купец. Опорожнивши арбуз от мякоти, Шумский нахлобучил его на голову купца и на весь театр сказал: „Старичок! Вот тебе паричок!“ Купец ошеломел; но когда освободился от паричка и, обернувшись, увидел перед собою смеющегося пьяного офицера, то также громко воскликнул: „Господи! Что же это? Над нами, купцами, ругаются публично“. В театре произошла суматоха, Шумского арестовали; от Государя утаить нельзя было, — и Шумский послан на Кавказ в бывший тогда гарнизонный полк. По смерти Аракчеева он вышел в отставку, поступил в гражданскую службу, но за пьянство уволен; затем бродил из монастыря в монастырь в качестве послушника, ради куска хлеба, и умер, говорят, в кабаке» {73, с. 184}.
«Будучи известной храбрости поручиком в Александрийском гусарском полку, он,[81] в 1814 г<оду>, в Париже, имел не менее известную дуэль с тремя французскими офицерами за вопрос их: „Почему одни <русские офицеры> носят черные на шляпы перья, а другие — тоже петушьи, как у него, белые?“ Бартенев очень вежливо разъяснил им, что черные носит пехота, а белые — конница, и что перья не с петухов, а с французских орлов, „que nous avons épluché“.[82] Он вышел счастливо из этих поединков, был переведен в гвардейский конно-егерский полк и тотчас отправлен, чтобы прекратить вызовы, которые могли еще последовать. В полку, будучи уже ротмистром, он имел столкновение с полковым командиром, столь же известным храбростью г<осподино>м Алферьевым: положено было стреляться одним пистолетом заряженным, а другим холостым. Чтобы развести их, Бартенев переведен был майором в Смоленский полк и в ту же ночь отправлен во Францию» {99. с. 83}.
«Это происходило в 1814 году, в Париже, где, по взятии столицы Франции, стояли наши войска. Поручик одного из наших гусарских полков, некто Телавский, Геркулес ростом и силою, рубака каких мало, но, с тем вместе, умный и превосходно воспитанный и образованный, обедал раз в одном парижском ресторане. За одним с ним столом сидело человек десять французских кавалеристов. Шел общий разговор. Французы чересчур развернулись и позволяли себе шуточки и насмешки, не совсем изящные, над русскими офицерами. Телавский, превосходно говоривший по-французски, отшучивался очень остроумно и не дозволял выбить себя из позиции защитника русской армии. Но вот один из французиков отпустил вдруг уже очень плоскую, казарменную и оскорбительную фразу для русских офицеров. Телавский тотчас же отвечал:
— Cela, passe la plaisanterie:[83] это относится уже прямо к чести русской армии, и потому я требую у вас удовлетворения.
— С величайшим удовольствием. На чем же вам угодно драться?
— На саблях.
— Согласен.
— И я разделяю мнение моего товарища и, стало быть, тоже принимаю ваш вызов, — отозвался другой офицер.
— И я тоже, — послышалось со всех сторон, — все десять офицеров вышли драться с Телавским. Они тут же сделали и вынули десять номерных билетов, кому начать и в каком порядке продолжать поединок.
Отправились за город. Встали в позицию. Дуэль началась. Раз, два, три, и француз, тяжело раненный, падает. Становится против Телавского другой: после трех или четырех взмахов могучей сабли русского Геркулеса падает на землю и другой его противоборец. И таким образом, поочередно, французики все до последнего, до десятого, „ont mordu la poussière“,[84] были искрошены богатырем Телавским, который под конец и сам свалился, и его покрошили» {114, ч. 1, с. 113–114}.
«Храбрый, обстрелянный офицер, испытанный в трех исполинских походах, безукоризненно благородный, честный и любовный в частных отношениях, он[85] не имел причины не пользоваться глубоким, безусловным уважением и привязанностью товарищей и начальства. <…> Это уважение было так велико, что без малейшего затруднения и без всякого нарекания он мог отказаться от дуэли, за какие-то пустяки ему предложенной довольно знатным лицом, приводя причиною отказа правила религии и человеколюбия и простое нежелание; все это, подтверждаемое следующим размышлением в виде афоризма: „Si pendant trois ans de guerre je n'ai pas pu établir ma réputation d'homme comme il faut, un duel, certainement, ne l'établira pas“[86] {69. с 62}.
„В один вечер[87] брат Николай, быв еще колонновожатым, заспорил о нашей службе с г. Михайловым, довольно близким к дому хозяйки и женихом сестры славного впоследствии партизана Фигнера. В этом споре Михайлов сказал брату, что если, как он слышал, какой-то офицер Генерального штаба не сумел набросить летучий мост на реку, то что же после того колонновожатый? Николай рассердился и тут же на месте дал ему пощечину. Это произвело большой шум в зале, и одна из барынь <…> сказала: Je l'ai vu et entendu, ce soufflet a été bien appliqué“.[88] Родной брат Фигнера, гусарский офицер, находился на этом же вечере и понуждал битого Михайлова вызвать брата на поединок, но тот струсил, тогда я, подойдя к Фигнеру, объяснил ему. что как брат Николай еще юнкер, то с ним драться нельзя, — и я вместо него принимаю поединок с ним — Фигнером, который тотчас согласился. Так. дехю по утра и осталось. Такое происшествие в доме адмирала было ему и семейству его крайне неприятно, и он старался замять оное, так чтоб и слух о том не распространился по городу На другой день утром приехал к нам Семен Никола<евич> Корсаков и от имени Николая Семеновича просил прекратить эту неприятную историю. Фигнер согласился назвать Михайлова подлецом, а мне более ничего не оставалось, как помириться с Фигнером» {123, с. 81}.