Такое патриархальное „вручение себя“ (термин Ю. М. Лотмана, введенный им в статье „Договор“ и „вручение себя“ как архетипические модели культуры») обычно сопровождалось ритуальным самоуничижением — преклонением колен, поклонами, словесными формулами типа «раб», «холоп», «челом бью» и т. п.
Для дворянина в благородном обществе и перед равным ему такое самоуничижение было недопустимо, воспринималось как низость. А. О. Имберг рассказал историю о том, как некий русский офицер, стоя в карауле, «напился жестоко» и набуянил. Князь Н. Г. Репнин, командовавший нашими войсками в Саксонии (дело было в Дрездене в 1814году), приказал отдать его под суд. «Дело вышло плохо, и, желая поправить, но не умея, еще более испортили. Этого несчастного, в то самое время, когда был прием у князя и, разумеется, были и саксонцы, впустили еще полупьяного, и он начал просить прощения, кланяясь в ноги. Тут вышел уже князь из себя. Подлый этот поступок русского офицера в глазах иностранцев до того его рассердил, что суд был над ним произнесен: лишить чинов и в солдаты» {78, стб. 388}.
Таким образом, извинение-объяснение обычно не препятствовало дуэли; извинение-покаяние унижало дворянина, а требование его — оскорбляло.
Итак, смысл оскорбления заключается в ритуальном приравнивании противника к неблагородному, не обладающему честью человеку. Но вместе с тем, как мы уже говорили, оскорбление является первым этапом дуэльного ритуала. Дуэль же возможна только между благородными людьми, равно обладающими честью. Следовательно, оскорбление становится актом признания благородства, правоспособности в деле чести Здесь уместно привести слова Пелэма, героя одноименного романа Э.-Дж. Бульвер-Литтона, объясняющего друзьям пощечину и последовавшую за ней дуэль с неким лавочником: «<…> ударив того лавочника, я тем самым поставил себя на одну доску с ним; я сделал это, чтобы оскорбить его, но я был вправе так поступить еще и ради того, чтобы предоставить ему единственное возмещение, которое было в моей власти» {19, с. 87}.
Поэтому в ситуации дела чести общение между соперниками должно быть подчеркнуто этикетным. Приятели, бывшие раньше на «ты», переходили на «вы», а уже потом, в рамках этого официального общения, могло появиться оскорбительное «ты». Оскорбление — это не брань, не сквернословие. Оно действенно именно тем, что выделяется на фоне подчеркнутой вежливости, оно сильно именно контрастом с предшествующим и последующим официальным тоном. Очень существенным было, чтобы оскорбление оставалось ритуальным обозначением бесчестия, но не превратилось в бесчестие реальное. Если это произойдет, то бесчестие равно ложится и на оскорбленного, и на запальчивого оскорбителя, причем на последнего чаще всего в большей степени. А. Н. Вульф, приятель Пушкина, офицер, в прошлом дерптский бурш, в своем дневнике записал такую историю: «<…> один офицер (Боярский) застрелил также своего полка казначея Кагадеева за то, что тот, наделав ему грубостей, дал щелчок в нос. Мне кажется проступок Боярского весьма простительным и гораздо рассудительнее дуэли; с человеком, который унизил себя до того, что позволил себе делать обиды равному себе, с которыми сопряжено так называемое бесчестие, нельзя иметь поединка, и обиженный вправе убить его, как собаку» {36, с. 245–246}.
Граница между оскорблением и бесчестием часто была очень условной. Для бретера оскорбление могло стать самоцелью, бретеры соревновались в изощренности, бравировали «зверством» своих выходок. Для массового сознания бретер — это грубиян, который «привязывается и оскорбляет из удовольствия оскорбить». Так говорили о Ставрогине, герое «Бесов» Ф. М. Достоевского. Ставрогин подтвердил эти слухи, сначала поцеловав публично жену Липутина, а затем схватив за нос и протащив несколько шагов по комнате Гаганова (почтенный старик любил приговаривать: «Нет-с, меня не проведут за нос!»). Эту свою выходку он завершил тем, что столь же оскорбительно извинился:
— Вы, конечно, извините… Я, право, не знаю, как мне вдруг захотелось… глупость…
Небрежность извинения равнялась новому оскорблению. Крик поднялся еще пуще {61, т. 10, с. 39}.
Ставрогин, конечно, не бретер, но эти его выходки вполне можно поставить в один ряд с бретерскими. Вот, например, что рассказывали о Михаиле Шумском, внебрачном сыне всесильного Аракчеева: «<…> пьяный он пришел в театр, в кресла; принес с собой взрезанный арбуз, рукою вырывал мякоть и ел. Перед ним сидел плешивый купец. Опорожнивши арбуз от мякоти, Шуйский нахлобучил его на голову купца и на весь театр сказал: „Старичок! Вот тебе паричок!“ Купец ошеломел» {13, с. 184}.
Итак, мы видим, что оскорбление и бесчестие могут быть формально очень схожими: это чаще всего действие, направленное на мундир (обозначающий «честь мундира») или лицо (обозначающее «личную честь»; вспомним обещание Ф. И. Толстого «обратиться к лицу» неаккуратного должника[56]). Отличие — в ритуальности оскорбления, его причастности к дуэльному ритуалу. Если человек оскорбляет, обижает, унижает кого-либо не для того, чтобы затем дать благородное удовлетворение, — это уже бесчестие. Можно сказать еще короче: бесчестие — это оскорбление, за которым не последовала дуэль.
ПРИЛОЖЕНИЕ
МИХАИЛ СЕРГЕЕВИЧ ЛУНИН
(1787–1845)
Лунин умен, но нрава сварливого (bretteur).
H. H. Муравьев
M. С. Лунин участвовал в нескольких походах, воевал храбро и умно, дослужился до чина гвардии ротмистра. Отечественную войну закончил в покоренном Париже, но вскоре вынужден был оставить службу (вероятно, по материальным соображениям, после ссоры со скупым и взбалмошным отцом); снова посетил Париж, где зарабатывал на жизнь уроками французского языка. Вернувшись на родину после смерти отца, Лунин несколько лет прожил в Петербурге; в это время он активно участвовал в деятельности декабристских организаций (при этом хладнокровно рассуждал о свободе, революции, бунте, цареубийстве, подтрунивая над теоретиками, которые предлагают «наперед энциклопедию написать, а потом и к революции приступить»). В январе 1822 года он вновь вступил в службу — в Польский уланский полк, и до самого ареста в 1826 году служил в Варшаве.
Лунин был любим товарищами за смелость, готовность пойти на риск, за безукоризненную честность и тонкий ум. Цесаревич Константин Павлович, весьма уважавший воинскую удаль, ценил Лунина и, по воспоминаниям, пытался выгородить любимца, когда в 1826 году в Варшаву пришел приказ арестовать его и доставить в Петербург; он даже отпустил Лунина напоследок поохотиться на медведей. Подполковника-бунтовщика отвезли в столицу, ко двору нового императора, который, в отличие от своего старшего брата, законопослушание и субординацию ценил намного выше ума, благородства и независимости суждений.
«Лунин <…> беспрерывно школьничал; редкий день проходил без его проказ. <…> Молодежь потешалась, а Лунин час от часу все более входил в роль искателя приключений. Само собою разумеется, не всегда держал он себя в пределах умеренности, и ему приходилось за это лично разделываться; Лунин и такие случаи включил в репертуар своих проказ» {166, с. 1035}.
«Якушкин <…> вспомнил и тут же рассказал случай с их товарищем — декабристом Луниным <…>. Лунин был гвардейским офицером и стоял летом с своим полком около Петергофа; лето было жаркое, и офицеры и солдаты в свободное время с великим наслаждением освежались купаньем в заливе; начальствовавший генерал-немец неожиданно приказом запретил под строгим наказанием купаться впредь на том основании, что купанья эти происходят вблизи проезжей дороги и тем оскорбляют приличие; тогда Лунин, зная, когда генерал будет проезжать по дороге, за несколько минут перед этим залез в воду в полной форме, в кивере, мундире и ботфортах, так что генерал еще издали мог увидать странное зрелище барахтающегося в воде офицера, а когда поравнялся, Лунин быстро вскочил на ноги, тут же в воде вытянулся и почтительно отдал ему честь. Озадаченный генерал подозвал офицера к себе, узнал в нем Лунина, любимца великих князей и одного из блестящих гвардейцев, и с удивлением спросил: „Что вы тут делаете?“ — „Купаюсь, — ответил Лунин, — а чтобы не нарушить предписание вашего превосходительства, стараюсь делать это в самой приличной форме“. Конец рассказа не помню, даже, может быть, Якушкин его и не досказал, но и в приведенном виде анекдот тот достаточно характеристичен для Лунина, которого беспокойный дух не могла угомонить и ссылка в Сибирь; за свои протесты он был отделен от товарищей и отправлен с жандармами в Акатуевский завод, где через непродолжительное время и умер в совершенном одиночестве» {5, с. 80–81}.