Тем временем я, проворно воспользовавшись подходящим моментом, незаметно прокрадываюсь в переднюю со стаканом отравы и подношу его к носу одного из ангорских близнецов, то ли композитора, то ли философа. Этот раскормленный полярный медведь принюхивается с легкой брезгливостью, обиженно моргает. Он явно удивлен моими действиями, кончики его усов подрагивают… нет… спасибо… ни в коем случае… нет… И тут он со скучающим видом отступает в сторону двери, ведущей в кухню. Что же до его собрата, то это разжиревшее создание даже не потрудилось ради меня открыть глаза. Когда я предложил ему напиток, он только слегка сморщил свой нос, словно говоря мне: «Ну, право же…» — и шевельнул передо мной своим правым розовым ухом, словно прогонял муху.
Можно, например, вылить этот смертельный яд в чашечку для воды, стоящую в клетке Альмы-Мирабель, слепой и лысой птицы, и ее подружки, шишки с крыльями. Я раздумывал, взвешивая все плюсы и минусы: эта шишка еще может на меня донести, а вот вазон с филодендроном наверняка не проронит ни слова, даже если его допросят с пристрастием, подвергнув жестоким пыткам. Выбор мой, таким образом, склонился в пользу филодендрона, а не парочки птичек (которые, так же, как тетя Мала и дядя Сташек, бездетны, и их тоже нельзя спрашивать, когда же, наконец, они снесут яичко).
Спустя какое-то время тетя Мала обнаруживает, что стакан мой пуст. Тут же выясняется, что я сделал ее — нет, в самом деле! — совершенно счастливой исключительно тем, что получил удовольствие от ее напитка. Я улыбаюсь и произношу, совсем, как взрослые, и даже с интонацией, свойственной взрослым, в таких ситуациях: «Спасибо вам, тетя Мала, спасибо вам, это было просто замечательно!» И она, не задавая вопросов и не дожидаясь утвердительного ответа, торопится вновь наполнить мой стакан и напоминает мне, что это не последний, что она приготовила целый кувшин. Быть может, ее газировка, и вправду, не так уж насыщена пузырьками, но ведь верно, что она сладкая, как шоколад? Не так ли?
Я, со своей стороны, подтверждаю, вновь и вновь благодарю тетю Малу, вновь жду удобной минуты, снова прокрадываюсь незамеченным, как боец-подпольщик, направляющийся к укрепленной британской радиолокационной станции, и отравляю им кактус, стоящий в другом вазоне.
Но в то же мгновение охватывает меня острый соблазн, словно чих, который почти невозможно унять, или дикий смех, налетающий на тебя внезапно в классе, — так охватывает меня внезапное желание исповедаться. Встать и громко провозгласить, мол, ваша газировка так воняет, что даже коты и птички ваши воротят нос от отвращения, а я просто взял и вылил все в ваши вазоны, и теперь и кактус, и филодендрон умрут.
И быть наказанным, и нести свое наказание, как герой. Без раскаяния.
Понятно, что я не делаю этого: мое стремление их очаровать намного сильнее желания потрясти их. Я — из породы еврейских мудрецов, я — не Чингисхан.
*
По дороге домой мама глядит мне прямо в глаза и говорит с заговорщической улыбкой, словно мы владеем общим секретом:
— Не думай, что я не видела. Я видела все.
А я — вид у меня невинный и безгрешный, только сердце бьется в груди, как перепуганный кролик:
— Все видела? Что ты видела?
— Я видела, что ты ужасно скучал там. Но ты сумел себя превозмочь и этим порадовал меня.
А папа сказал:
— Действительно, мальчик сегодня вел себя образцово. Но ведь за это он был щедро вознагражден: получил пирог, получил два стакана газировки, которую мы не покупаем, хотя он всегда просит купить ему ее, но кто может знать, достаточно ли чистые стаканы в киоске, где продается газировка.
Мама:
— Я не совсем уверена, что этот напиток и вправду понравился тебе, но обратила внимание, что ты, стараясь не обидеть тетю Малу, выпил все. И мы тобой гордимся.
— Твоя мама, — произнес папа, — знает все самые сокровенные, самые истинные чувства человеческого сердца. Это значит, что она знает не только сказанное тобой, но и то, что ты сделал, даже то, о чем ты думаешь, будто никто этого не знает и не узнает. Но это не всегда легко — пребывать днем и ночью рядом с таким проницательным человеком.
— И когда тетя Мала предложила тебе еще один стакан газировки, — продолжала мама, — я обратила внимание, что ты поблагодарил ее и выпил все до конца, чтобы порадовать ее. Я хочу, чтобы ты знал — не многие дети в твоем возрасте способны на такое тонкое поведение, да и вообще таких людей немного.
В эту секунду я с трудом удержался от признания, что не я, а вазоны семейства Рудницких способны на такое тонкое поведение и именно они испили эту гремучую смесь до дна.
Но как я мог сорвать с себя и бросить к ногам матери весь набор почетных регалий, которыми она только что меня увенчала? Как мог я огорчить моих, ни в чем не повинных родителей?
Ведь ровно минуту назад я научился у мамы, что если приходится выбирать между ложью и возможностью нанести человеку обиду, следует выбрать не жесткую правду, а тонкое поведение. Что выбрать — доставить человеку радость или сказать ему суровую правду? Не причинять ему боли или не обманывать его? Следует всегда предпочесть великодушие справедливости и прямоте. И, поступая таким образом, ты поднимаешь себя высоко, выше пыльной и потной толпы. И удостаиваешься при этом самого великолепного отличия: совершенно особенный ребенок. Просто необыкновенный ребенок.
Папа, по своему обыкновению, сдержанно и рассудительно объяснил нам все:
— В иврите слово «бездетный» связано со словом «тьма». И возможно, древний смысл, древнее значение этого слова — отсутствие: отсутствие детей, отсутствие света. В дополнение к этому, слово «бездетный» схоже по звучанию и написанию со словом «экономить»… Помните, что сказано в Притчах Соломоновых: «Щадящий розгу свою — ненавидит сына своего». И я, воистину, согласен с этим библейским стихом.
И папа еще долго, до самого дома, пояснял связь иврита, арамейского, арабского, привлекая языковые источники разных эпох и стран. Так я узнал, что название этого жуткого напитка, которым потчевала меня тетя Мала, оказывается французского происхождения…
А закончил папа так:
— Как только мы вернемся домой, соизвольте, ваша честь, собрать все игрушки, которые так и остались разбросанными на циновке. И положить их все на места. Каждую — на свое.
36
Все, чего не удостоились они в своей жизни, все, что было им не дано, взвалили родители на мои плечи.
В 1950 году, вечером того дня, когда познакомились они на ступеньках лестницы здания Терра Санта, вновь встречаются Хана и Михаэль, герои моего первого романа «Мой Михаэль» в кафе «Атара» на улице Бен-Иехуда в Иерусалиме. Хана подбадривает смущенного Михаэля, просит рассказать о себе, но он рассказывает о своем овдовевшем отце:
«— …отец возлагает на него великие надежды. Не может примириться с тем, что сын его — ординарный парень. С благоговением читает он работы Михаэля, написанные им в рамках учебного курса геологии, оценивая их обычно так: «Это — научная работа. Весьма тщательная». Заветное желание отца — увидеть Михаэля профессором в Иерусалиме, потому что покойный дед, отец отца, был учителем природоведения в еврейской учительской семинарии в Гродно. Уважаемым учителем. И это великолепно, считает отец Михаэля, если от поколения к поколению будет передаваться традиция.
Я сказала (так рассказывает Хана):
Семья — это не эстафета, а профессия — не факел.
Но я не могу сказать это отцу, — отвечал Михаэль, — потому что он человек чувствительный и обращается с традиционными представлениями, как когда-то обращались с дорогим хрупким сервизом…»[18]
Долгие годы мой отец не расставался с надеждой, что со временем возложена будет на его плечи мантия дяди Иосефа, которую он, возможно, удостоится передать по наследству и мне, когда придет время, если только изберу я путь, проторенный семейной традицией, и тоже стану ученым. А если не достанется ему мантия из-за жестокой необходимости добывать пропитание — ведь он вынужден целыми днями заниматься скучной канцелярской работой, не оставляющей времени на научные исследования, разве что поздние ночные часы, — так, может, эта мантия достанется его единственному сыну?