Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Немного позже, в сорок восьмом году, во время артиллерийского обстрела Иерусалима, который велся иорданским Арабским легионом, от прямого попадания снаряда неожиданно погибла Пирошка, Пири (Ципора) Янай, тоже мамина подруга: она вышла летним вечером на минутку во двор, чтобы занести в дом ведро и тряпку.

*

Быть может, что-то из обещаний детства изначально была подернуто недоброй романтически-ядовитой пеленой, под которой музы и смерть оказывались в неразрывной связи? Что-то было не так в излишне стерильном меню, предложенном гимназией «Тарбут»? Или губительной оказалась та меланхолическая, буржуазно-славянская нота, которая, спустя несколько лет после смерти мамы, донеслась до меня со страниц Чехова и Тургенева, зазвучала в рассказах Гнесина, промелькнула в поэзии Рахели? Что-то же заставило мою маму — поскольку жизнь не осуществила ни одного из обещаний ее юности — рисовать себе смерть в образе возлюбленного, неистового и в тоже время готового укрыть под своей мирной сенью, в образе последнего возлюбленного — избранника муз. Который перевяжет, наконец-то, раны ее одинокого сердца…

Вот уже многие годы я следую по пятам за этим старым убийцей, прожженным соблазнителем, древним, как мир, отвратительным старым греховодником, согбенным и скрученным собственной дряхлостью, но вновь и вновь прикидывающимся юным принцем. Эти лукавые действия покорителя сердец, этот сладко-горький голос ухажера-вампира, голос, звучащий глухим звуком виолончельной струны в ночи одиночества. Бархатно-изысканный плут, виртуоз интриг, флейтист, играющий на волшебной флейте, увлекающий под сень своего плаща отчаявшихся и одиноких. Древний, как мир, серийный убийца разочарованных душ.

30

С чего начинаются мои воспоминания? Самое первое мое воспоминание — это ботинок: маленький ботиночек, новенький, благоухающий, с подходящими ему шнурками, с теплым и мягким язычком. Конечно же, это была пара, а не один ботинок, но память сберегла для меня только один из двух. Новый, все еще жестковатый ботинок. Мне так нравился его запах — сладостный запах кожи, новой, отливающей блеском, почти живой, и острый запах подошвенного клея — этот аромат так кружил мне голову, так пьянил, что я, по-видимому, пытался поначалу надеть этот ботинок на лицо, на нос, словно хобот.

Мама вошла в комнату, за ней — отец, и вместе с ним их всевозможные родственники и просто знакомые. Наверняка я показался им милым, но странным ребенком: маленькое мое лицо уткнулось в ботинок. Все залились смехом, указывая на меня, кто-то мычал и выл, хлопая себя по бедрам, а кто-то сипел, потеряв от смеха голос: «Скорее-скорее, принесите скорее фотоаппарат!»

Фотоаппарата в нашем доме не было, но того малыша я вижу почти воочию: ему всего года два или чуть больше, волосы у него, как лен, а глаза большие, круглые и наивные. Но прямо под глазами вместо носа, вместо рта и подбородка болтается, словно хобот, каблук ботинка и его кожаная подошва, светлая, девственно поблескивающая подошва, еще ни разу не касавшаяся земли. От глаз и выше — голова бледненького мальчика, а от скул и ниже — то ли рыба-молот, то ли первобытная птица с большим зобом.

Что чувствовал малыш? Об этом я могу свидетельствовать с достаточной точностью, поскольку унаследовал от того малыша его ощущения: в ту минуту он чувствовал пронзительную, головокружительную радость, дикую р-ра-адо-ость от того, что все присутствующие сконцентрировали на мгновение все внимание только на нем, удивляясь ему, наслаждаясь им, тыча в него пальцами.

И вместе с тем — в этом нет противоречия — малыш перепуган и совершенно ошеломлен этим их вниманием. Он не в состоянии все это воспринять, к тому же он немного обижен их смехом и готов разразиться плачем, так как и родители его, и чужие люди — все мычат и рыдают от смеха, тычут пальцами в него и его хобот, и вновь разражаются хохотом, крича при этом друг другу: «Фотоаппарат! Скорее принесите фотоаппарат!»

А еще он разочарован, потому что его прервали — прервали в самом разгаре пиршество чувств: он пьянел, вдыхая аромат свежей кожи и головокружительный запах клея, и это ощущение потрясало все его существо.

*

В следующей сцене нет публики. Только мама, надевающая на мою ногу мягкий теплый чулок (потому что в той комнате холодно). А затем она призывно поощряет меня: «Толкай, толкай сильнее, еще сильнее!» — словно акушерка, принимающая плод. А «плод» — это моя маленькая ступня, протискивающаяся через девственную «шейку» нового, так сладко пахнущего ботинка.

И по сей день, всякий раз, когда я проталкиваю ступню, стараясь втиснуть ее в сапог или ботинок, и даже сейчас, когда я сижу и пишу эти слова, возвращается ко мне это ощущение, и я своей кожей заново чувствую, какое это удовольствие. Вот моя ступня проникает внутрь, нащупывает, прикасается к стенкам лона того самого первого ботинка: дрожь плоти, которая впервые в жизни проталкивается в потаенные недра пещеры, своды которой и тверды, и нежно мягки. Они дарят удовольствие, обволакивая со всех сторон и плотно облегая мою плоть, которая постепенно пролагает свой путь, проталкиваясь и протискиваясь еще и еще вовнутрь. А тем временем голос мамы, нежный и полный терпения, уговаривает меня: «Проталкивай, проталкивай, еще чуть-чуть…»

Одна ее рука легонько проталкивала мою ногу глубже и глубже, а другой рукой она придерживала снизу подошву, осторожно прижимая и подталкивая ее навстречу моим усилиям, на первый взгляд, как бы противясь моим движениям, а на самом деле, помогая ботинку принять меня всего, до конца, до того сладкого мгновения, когда, словно покорив последнее препятствие, все преодолев, пятка моя вдруг мощным рывком проскользнет, наконец-то, на место. Заполнено все пространство ботинка, не оставлено ни малейшего зазора, и отныне ты весь там, внутри, погружен, окутан, внедрен, защищен. И мама, подтянув шнурки, завязывает их. И в самом конце, словно последняя точка в этом празднестве приятных ощущений, наступает завершающий момент, когда подтягивают язычок ботинка под шнуровкой: это действие всегда вызывает у меня ощущение щекотки, ознобом пробегающей по всему подъему ноги. Вот я и там. Внутри. Плотно охвачен, нежно окутан, объят кожей первого в моей жизни ботинка.

В ту ночь я просил, чтобы мне позволили спать в ботинках: я хотел, чтобы празднество не прекращалось. Или уж, по крайней мере, пусть положат мои новые ботинки на подушку, рядом с моей головой, чтобы я мог заснуть, ощущая запахи кожи и клея. Только после длительных переговоров, приправленных слезами, согласились, наконец, поставить ботинки на стульчик у изголовья моей постели, «при условии, что ты не прикоснешься к ним даже самым легким касанием, пока не наступит утро, ведь ты уже вымыл руки перед сном». Но можно смотреть на них и даже заглядывать то и дело в темную глубину их разинутой пасти, которая улыбается тебе, и можно втягивать в себя их запахи… Пока и сам не заснешь рядом с ними, улыбаясь во сне от полноты ощущений. Словно в ласковых объятиях.

*

Мое второе воспоминание: я заперт снаружи, один, в темной конуре.

Когда было мне три с половиной, почти четыре, меня, бывало, оставляли несколько раз в неделю у соседки, бездетной немолодой вдовы. С этой женщиной, от которой пахло влажной шерстью, немного стиральным мылом и чем-то жареным, я проводил дневные часы. Официально ее звали госпожа Гат, но в нашем кругу она была «тетей Гретой». Правда, отец временами клал ей руки на плечи и называл «Гретхен» или «Грет». При этом он шутил в обычной своей манере веселящегося гимназиста-подростка ушедших времен:

Поболтай с милой Грет,
Источающей свет,
Шлющей нам свой привет.
Ведь греха в этом нет!

(По-видимому, он считал, что именно так и следует ухаживать за женщинами). Тетя Грета заливалась румянцем, а поскольку была она очень застенчивой, то румянец мгновенно становился багровым, кроваво-красным, почти фиолетовым.

76
{"b":"109324","o":1}