Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Книги были той ниточкой жизни, что соединяла нашу подлодку с внешним миром. Нас взяли в окружение горы, и пещеры, и пустыни, и британцы, и арабы, и подпольщики, и автоматные очереди в ночи, и взрывы, и засады, и аресты, и обыски, и приглушенная тревога по поводу того, что еще ждет нас в будущем. Среди всего этого пробивалась к настоящему миру тонкая струйка жизни: в настоящем мире были и озеро, и лес, и хижина, и полянки, и пастбище, и еще дворец с башнями, карнизами, фронтоном. И был там зал приемов, убранный золотом, бархатом, хрусталем, ярко освещенный, сияющий, как все семь небес.

В те годы, как уже говорилось, я надеялся, что вырасту и стану книгой.

Не писателем, а книгой. И это — от великого страха.

Ибо постепенно всем, чьи родные не добрались до Эрец-Исраэль, стало ясно, что немцы уже убили всех. В Иерусалиме царил страх, который люди старались всеми силами загнать вглубь себя. Ведь танки гитлеровского генерал-фельдмаршала Роммеля докатились чуть ли не до порога Эрец-Исраэль. Во время войны итальянские самолеты бомбили Тель-Авив и Хайфу. Кто знает, что еще уготовят нам англичане перед тем, как уйдут. А после их ухода, разве не поднимутся в течение нескольких дней толпы кровожадных арабов, миллионы разъяренных мусульман, чтобы вырезать всех нас. Не оставят в живых никого, даже младенца.

Конечно, взрослые старались не говорить обо всех этих ужасах в присутствии детей. По крайней мере, на иврите. Но случалось, срывалось с их губ слово. Или кто-нибудь кричал во сне. Квартиры-клетушки были крохотными, перенаселенными, и по вечерам, когда гасили свет, я слышал, как перешептываются в кухне за стаканом чая и бисквитами иерусалимской фабрики «Фрумин». И я мог уловить слова «Хелмно», «нацисты, «Вильна», «партизаны», «акции», «лагеря смерти», «поезда смерти», «дядя Давид», «тетя Малка», и еще «мальчик Даниэль», мой двоюродный брат и ровесник.

Вот так просачивался страх: дети твоего возраста не всегда становятся взрослыми. Не однажды случается, что их убивают еще в колыбели. Или в саду. На улице Нехемия с одним переплетчиком случился нервный срыв, он вышел на балкон и закричал: «Евреи, спасите! Спешите! Еще немного — и они всех нас сожгут!» Воздух был наполнен страхами. И, возможно, я уже уловил, как легко убивают людей.

Правда, и книги сжечь вовсе не трудно. Но все-таки я вырасту и стану книгой, ведь, без сомнения, у меня будет шанс, что один из спрятанных экземпляров, сумеет уцелеть — если не здесь, то в другой стране, в каком-нибудь городе, в захолустной библиотеке, в уголке на забытой Богом книжной полке. Я ведь собственными глазами видел, как книги умеют притаиться, погрузиться в пыльную темень, меж тесными рядами пухлых томов, под нагромождением брошюр и журналов. Там, в темноте, они находят себе укрытие за спинами других книг…

39

Спустя тридцать лет, в 1976 году, пригласили меня на два месяца в Иерусалим, чтобы прочесть несколько лекций в Еврейском университете в качестве гостевого лектора. Университет выделил мне однокомнатную квартиру на горе Скопус, там каждое утро сидел я и писал рассказ «Господин Леви», вошедший в книгу «Гора Дурного совета». Действие рассказа происходит на улице Цфания в последние дни британского мандата, и поэтому я отправился побродить по улице Цфания и соседним с ней, поглядеть, что изменилось с тех пор. Частная школа «Отчизна ребенка» уже давно закрылась, дворы наполнились всяким хламом, фруктовые деревья зачахли. Учителя, чиновники, переводчики, кассиры, переплетчики, доморощенные философы, сочинители «писем в редакцию» — почти все они исчезли. А квартал с течением времени наполнился ультрарелигиозными бедными евреями. Почти все наши соседи исчезли, если судить по фамилиям на почтовых ящиках. Только госпожу Штих, маму горбатенькой девочки-инвалида Менухеле, я видел один раз издали: она сидела и дремала на скамеечке в углу захламленного двора, рядом с мусорными баками. С каждой стены вопили хриплыми голосами и потрясали тощими «кулаками» объявления, угрожавшие грешникам всевозможными смертными карами: «Сметены ограды скромности!» «Великая беда навалилась на нас!» «Не прикасайтесь к нашим Мессиям!» «Камень из стены возопит о злой напасти!» «О, горе! Велика жуткая мерзость, подобной ей еще не было в Израиле!» И все такое прочее…

Тридцать лет не видел я свою учительницу, преподававшую во втором классе частной школы «Отчизна ребенка». И вот внезапно я обнаружил, что стою на пороге ее дома. На месте лавки молочника господина Лангермана, продававшего нам молоко из тяжелых круглых железных бидонов, открылся галантерейный магазин, выходивший на улицу. Ортодоксальные евреи могли приобрести в нем ткани, пуговицы, петли, крючки, замки-«молнии», карнизы, занавески. Наверно, учительница Зелда уже не живет здесь?

Но среди хлипких почтовых ящиков нашелся и ее, тот самый ящик, из которого в детстве я выуживал почту, поскольку замочек на нем проржавел, и открыть его было невозможно. Теперь же ящик был просто взломан: кто-то — наверняка, мужчина и, наверняка, более нетерпеливый, чем учительница Зелда или я, — раз и навсегда взломал дверцу. И надпись на ящике изменилась: вместо «Зелда Шнеерсон» было написано «Шнеерсон Мишковский». Нет ни имени Зелда, ни дефиса между двумя фамилиями, ни соединительного «и». Как мне быть, если как раз муж ее и откроет дверь? Что, в самом деле, я скажу ему? Или ей?

Я уже почти повернулся, чтобы бежать оттуда, словно застигнутый врасплох ухажер из какой-то кинокомедии…

Я вообще не знал, что она вышла замуж, не знал, что она овдовела, не подсчитывал про себя, что ушел я из ее дома восьмилетним мальчиком, а теперь вернулся сюда тридцатисемилетним. Сегодня я старше, чем она была тогда, когда я ее оставил.

*

И на сей раз, как и тогда, было раннее утро…

Конечно, следовало бы позвонить ей, предваряя свой визит. Либо написать несколько строк. А вдруг она на меня сердится? Не простила мне того, что я ее оставил? Мое многолетнее молчание? Что я не навестил ее ни в связи с выходом в свет ее книг, ни в связи с присуждением ей литературных премий? А, возможно, и она тоже, подобно некоторым иерусалимским старожилам, затаила на меня обиду за то, что в романе «Мой Михаэль» я, быть может, плюнул в колодец, из которого когда-то пил воду? А если она неузнаваемо изменилась? Если нынче, спустя двадцать девять лет, она совсем другая женщина?

Оставила сладость свою
Оставила сладость свою, но не побегу
За медом вещунов.
Оставила сладость свою, и дом мой стал другим,
Но и теперь
Слышатся в нем голоса беседы.
Порядок праздников в нем
Свято храним..
Я не стала ветром, свистящим в пустоте.
Пойду и полью тот тонкий росток.
Истомился он по воде.
Вращается сердце по орбите мрака
И возвращается к Богу.
*

Около десяти минут стоял я перед дверью, вышел во дворик, выкурил сигарету или даже две, коснулся бельевых веревок, с которых в былые времена снимал я ее скромные, коричневые и серые, юбки. Среди плит, которыми был вымощен дворик, я обнаружил и одну с трещиной: она треснула под ударом камня, когда я пытался им колоть орехи. И глянул я поверх красных крыш Бухарского квартала на заброшенные холмы, что возвышались к северу от нас. Но теперь не видно было ни запустенья, ни самих холмов: только густо заселенные кварталы — Рамат Эшкол, Маалот Дафна, Гиват Мивтар…

Но что я скажу ей, когда войду? «Здравствуйте, дорогая моя учительница Зелда? Надеюсь, я не мешаю? Зовут меня, гм-гм, так-то и так-то…» «Здравствуйте, госпожа Шнеерсон-Мишковская? Я был когда-то вашим учеником, быть может, вы, случайно, еще помните меня?» «Извините, я всего лишь на минутку? Мне нравятся ваши стихи… «Вы по-прежнему прекрасно выглядите… Нет, нет, я не пришел брать у вас интервью»…

103
{"b":"109324","o":1}