Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
*

Я как-то позабыл, до чего же темны тесные иерусалимские квартирки на первом этаже, даже в солнечное летнее утро. Темнота отворила мне дверь, темнота, наполненная коричневыми запахами. Из темноты сказал мне свежий голос, который я помнил. Голос девушки, доверяющей словам и любящей их:

— Входи, Амос, входи.

И сразу за этим:

— Ты, конечно, захочешь, чтобы мы посидели во дворе.

И затем:

— Для тебя в холодный лимонад надо добавить чуточку концентрата?

И потом:

— Я должна поправить себя: когда-то ты любил лимонад с небольшой добавкой концентрата, но, быть может, произошли тем временем перемены?

То утро и нашу беседу я воспроизвожу, разумеется, по памяти — словно пытаюсь поднять из руин старинное здание по семи-восьми камням, оставшимся скрепленными друг с другом. Но среди немногих камней, сохранившихся точно такими, какими они были прежде, — не реконструкция и не моя выдумка вот эти ее слова: «Я должна поправить себя… Но быть может, произошли тем временем перемены?» Именно так сказала мне Зелда в то летнее утро, в конце июня тысяча девятьсот семьдесят седьмого года. Двадцать девять лет спустя после нашего медового лета. За двадцать пять лет до того, как летним утром я напишу эти строки (В своей комнате, в Араде, в тетради, где так много вычеркиваний, в день 30.7.2001. Это, собственно, воспоминания о визите, который, в свою очередь, призван был возродить воспоминания или разбередить старые раны. Все мои попытки воспроизвести прошлое, напрягая для этого память и будя воспоминания, напоминают работу строителя, пытающегося возвести нечто, используя камни рухнувшего дома, который сам в свое время был построен из камней, добытых из руин).

— Я должна поправить себя, — произнесла учительница Зелда, — быть может, произошли тем временем перемены?

А ведь могла она сказать это по-другому. К примеру, так: «Возможно, сейчас ты уже не любишь лимонад?» Или: «Возможно, теперь ты любишь лимонад, в котором много концентрата?» Либо, не мудрствуя лукаво, могла просто спросить: «Что будешь пить?»

Зелда была человеком, любившим точность: она была готова тут же, с радостью, без тени неприязни, предаться воспоминаниям о нашем общем прошлом, моем и ее («Лимонад, только немного концентрата»). Но она не желала при этом делать настоящее время заложником прошлого («Возможно, произошли тем временем перемены?» — со знаком вопроса — и этим она предоставила мне право выбора и возложила на мои плечи ответственность за ход визита. Тем более, что это я был инициатором его).

Я сказал (конечно, не без улыбки):

— Спасибо. Буду очень рад выпить у вас лимонад, как когда-то.

Она ответила:

— Так я и подумала, но посчитала нужным спросить.

Потом мы пили холодный лимонад (то место, где когда-то стоял ящик со льдом, занял нынче холодильник, маленький, устаревшей модели, уже несколько потертый). Мы, действительно, немного поговорили о прошлом. Да, она читала мои книги, а я читал ее, но как раз об этом мы говорили мало, произнеся не более пяти-шести фраз, словно торопились пересечь опасный участок дороги.

Говорили о судьбе супругов Нахлиэли, Изабеллы и Гецеля. О других общих знакомых. О переменах в квартале Керем Авраам. А моих родителей и ее мужа, который умер лет за пять до моего визита, упомянули едва ли не на бегу и, вернувшись к ритму шага, продолжали беседовать об Агноне и, кажется, о Томасе Вулфе («Взгляни на дом свой, Ангел» был переведен на иврит примерно в то время, а, может быть, мы оба читали его по-английски). Постепенно привыкнув к полумраку, царившему в комнате, я с удивлением обнаружил, что все вещи остались на своих местах. Коричневый мрачный буфет, покрытый блеклым лаком, притулился в своем углу, словно постаревший домашний пес. За стеклами дремали чашки из сервиза. На буфете стояли фотографии родителей Зелды, выглядевших моложе ее. Была там еще фотография мужчины, и я догадался, что это муж Зелды, но все же спросил, кто это. Когда я задал свой вопрос, в глазах ее вдруг появился молодой задорный блеск, она легко засмеялась, словно в это мгновение мы с ней вместе, она и я, втайне проказничали, но она сказала сдержанно:

— Это Хаим.

Коричневый круглый стол как-то усох с течением лет, и показался мне низким. В книжном шкафу стояли книги религиозного содержания, старинные, в черных потрепанных переплетах. Среди них было и несколько новых роскошных изданий — большого формата, в кожаных переплетах с золотым тиснением, а также четырехтомная антология «История средневековой ивритской поэзии в Испании и Провансе» профессора Хаима Ширмана, множество поэтических сборников, романы — новейшая ивритская проза, длинный ряд книжек «Народной библиотеки». В дни моего детства этот шкаф был высоким-высоким, теперь же он опустился до уровня моих плеч. Там и сям — на буфете, на этажерке и на полке у изголовья кушетки — стояли позолоченные подсвечники, восьмисвечники, зажигаемые в праздник Ханука, различные поделки из оливкового дерева, фигурки, отлитые из меди. Грустный горшок с цветами приютился на тумбочке, и еще один или два — на подоконнике. Надо все простирался полумрак, наполненный коричневыми запахами: без сомнения, это была комната религиозной женщины. Не келья аскета, а место, сосредоточенное на своем внутреннем мире, где все сдержанно и печально: да, как она сказала, «произошли перемены». Не потому что она постарела и не потому, что стала любимой и знаменитой. Видимо, это следует определить так: она стала серьезной.

Впрочем, изначально и навсегда она была человеком, любящим точность, человеком серьезным и внутренне глубоким. Объяснить это трудно.

*

После того утра я больше к ней не возвращался. Слышал, что, наконец-то, она переехала на новое место. Слышал, что со временем появилось у нее несколько задушевных подруг, намного моложе ее и даже моложе меня. Слышал, что заболела она смертельной болезнью, и в 1984 году, накануне одной из суббот, умерла в страшных мучениях. Но я не вернулся к ней, не написал ей письма, не послал ни одной из своих новых книг, никогда больше не видел ее — если не считать двух ее фотографий, появившихся в разных литературных приложениях к воскресным газетам, и еще один раз, в день ее смерти, когда на полсекунды она появилась в выпуске теленовостей.

Когда я встал, чтобы попрощаться и уйти, выяснилось, что и потолок там с течением времени опустился. Он почти касался моей головы.

Годы не сильно изменили ее. Она не стала безобразной, не потолстела, не усохла, на протяжении нашей беседы глаза ее по-прежнему вспыхивали время от времени, словно посылали всепроникающий луч, высвечивающий все мои тайны и секреты.

И все же перемены произошли. Словно за те десятилетия, что я не видел ее, стала учительница Зелда чуть походить на свою старую квартиру.

Словно серебряный подсвечник была она, словно тускло поблескивающий подсвечник в темном пространстве. И здесь мне хотелось бы быть предельно точным: в ту позднюю встречу Зелда была, в моем представлении, и свечой, и подсвечником, и темным пространством.

Вот как написал я о ней в своей книге «И то же море»:

Что хотел я и что я узнал
Я еще помню ее комнату:
Улица Цфания. Вход со двора.
Восемь с четвертью лет, в лихорадке
Мальчик, обитающий в мире слов. Ухажер.
«Моя комната, — пишет она, — не задаст вопросов
Ни восходам, и ни закатам. Ей довольно,
Что солнце вносит поднос золотой,
А месяц поднос серебряный». Я помню.
Виноградом и яблоком угощала меня
В каникулы, в сорок шестом.
Я разлегся у ней на циновке,
Лживый мальчишка. Влюбленный.
Из бумаги я вырезал ей
Цветы и венцы. Юбка
Была у нее коричневая, похожая на нее.
Колокол и запах жасмина.
Молчаливая женщина. И коснулся
Я краешка платья ее. Случайно.
Что хотел я, того не узнал я.
А то, что узнал я, жжет.[19]
вернуться

19

Перевод подстрочный. (Прим. переводчика)

104
{"b":"109324","o":1}