— Ты прямой, как доска, тебе бы только доклады сочинять! В конце концов, всякий человек имеет право на поиски и переживания!
— Нет! Нет у тебя такого права! Закройся одеялом с головой, заткнись и переживай, а мне не смерди! Ты мне надоел! Понимаешь, на-до-ел!
Он схватился за руку и быстро вышел. Я остался сидеть злой, раздраженный, и опять все мысли смешались, перепутались. Ветер хлопал форточкой, натягивал пузырем марлю, которой затянуто окно. Вдруг в коридоре затопали, зашумели. Голос сестры:
— Главврач! Главврач! Ольхонский из пятой палаты на ступеньках лежит! Санитаров!
Я выскочил, бросился вниз. У выхода во двор, на бетонном крыльце, санитарки поднимали Мишу. Ступеньки были облиты кровью. Лицо его пожелтело, как у мертвеца, он был без сознания. Бинт был сорван, и из раны прямо на каменные ступени комками ляпала кровь. Пока его донесли в перевязочную, протянулись следы по лестницам, коридорам. Метались врачи, впрыскивали камфору, слышалось: «Кислород! Кислород!»
Меня стал бить озноб. Мишу, такого же желтого, без сознания, принесли и положили в кровать. В коридоре мыли полы.
«НЕТ МИРА ПОД ОЛИВАМИ!»
Нет спокойствия на земле, даже в больнице. Люди врываются в мою жизнь и будоражат, зовут, требуют; у меня голова разламывается от новых мыслей, новых чувств. Люди самые разнообразные, люди непохожие, они толкутся в моей душе и не дают спать по ночам.
Больница переполнена. Стройка вдруг обернулась ко мне совсем иной стороной: я увидел, сколько тут бывает несчастных случаев, сколько людей болеет. Машина «скорой помощи» почти не стоит: привозят и привозят больных, покалеченных. В палате для желудочников не оказалось места, меня положили в хирургическое отделение.
На пятом участке придавило бетонщика, такого же приемщика, как я; он замешкался у бадьи, шофер задним ходом подал машину и прижал его бортом к бадье, сломал два ребра. Это могло случиться и со мной.
С эстакады упал и разбился вдребезги самосвал. Водитель успел выпрыгнуть, но в кабине ехал мастер. Его привезли еще живого, и он умер на операционном столе.
Ночью привезли девушку, раненную ножом в спину. Шаркали в коридоре ногами, стучали кроватью. И положили ее прямо в проходе, у нашей двери: нет мест. Ее ударил жених: он напился пьяный, пришел к ней, стал приставать, в чем-то обвинять, потом выхватил нож и ударил. Утром он прибежал бледный, до смерти перепуганный, принес ей бутылку молока; они сидели, взявшись за руки, и плакали…
Я дивлюсь докторам, милиции и судьям. Они видя жизнь только в страданиях: несчастные случаи, беды преступления. Казалось бы, они должны быть самым мрачными и уставшими людьми. А наши, к примеру доктора — веселые, беззаботные, цветущие. Это сплош женщины. Полина Францевна, врач, которая делает обход в нашей палате, не рисуется, не принимает бодрого вида, она просто словно бы считает нас бездельниками и тряпками:
— Так-так… Ну-ну, еще закричи «мама»! Бог ты мой, какой ужас — шприц! Ну, так что: будем плакать или лечиться? А ну, вставайте мух бить! Развели тут зверинец, валяются, как поросята, в шкафчиках порядка не наведут! Привыкли, что за вас жены работают! Я вас отучу от этой привычки! Вставай, байбак, бери полотенце!
— Я не могу правой…
— Левой бей! В домино играть умеешь? Видела, видела, как стучал, чуть стол не разбил. Все вы симулянты! Вас всех в один мешок — да в реку!
— Поленька, дорогая, подожди немного — мы сами загнемся с вашим лечением.
— Да, с такой рожей, как у тебя, загнешься! Ишь, отрастил подбородок, как купец! А ну, зубы не заговаривать! За полотенце!
И мы знаем, что мух должны выгнать сестры, и мух-то налетело всего с десяток, но мы целый час охотимся за ними, взбираемся на стулья, идем широким фронтом и хлопаем, пока не остается ни одной. Хорошая гимнастика!
Только сегодня я впервые увидел Полину Францевну озабоченной, почти испуганной — когда принесли Мишу. Она была бледная, осунувшаяся, ни разу не пошутила, регулярно каждые пять минут входила и щупала его пульс.
Потом принесли высокое сооружение с длинным стеклянным цилиндром, доверху наполненным кровью, как сироп в ларьках с газированной водой. Миша уже пришел в себя. Полина Францевна натерла ему спиртом руку у локтя, с хрустом всадила иглу — у меня мороз по коже пошел, — и кровь стала медленно переливаться в Мишкино тело. Мы молча смотрели на это священнодействие. Кровь шла капля по капле.
— Ничего?
— Порядок.
Тихо. Сидим затаив дыхание.
— Миша, а тебе больно?
— Да нет, даже и не чувствую. А долго так лежать?
— Лежи, лежи. Сколько влезет.
И Полина Францевна ушла.
Миша, улыбаясь, наблюдал, как понижается в цилиндре уровень — стеклянные стенки оставались желтые, в подтеках.
— Хм!.. Вот странно: чужая кровь… Кто-то где-то ее отдал, а теперь она будет во мне. Если бы узнать этого человека! А вдруг это была красивая девушка? И у нас с ней теперь «кровное родство»! Здорово, а? Вот так, Толя, даже кровь люди отдают друг другу. Понял?
Да. Я начинаю это понимать.
Неделю назад Миша шел с работы. На пустыре, за болотом, он услышал крик:
— Помогите! Ой, помогите же! Не проходите, куда вы проходите!
Перед Мишей шел какой-то рабочий; он услышал и ускорил шаг — прочь, почти побежал. Миша крикнул ему вдогонку: «Трус!» — и поспешил на голос. Трое пьяных окружили женщину. То ли они ее грабили, то ли хотели насиловать. Миша налетел и расшвырял их. Женщина подхватила корзину и с плачем убежала, а пьяные начали драку. Миша дрался так яростно, что они, матерясь, отступили и скрылись в темноте. Тогда он заметил, что из руки у него хлещет кровь: ударили ножом. Он пришел в больницу.
Кто эта женщина, кто эти пьяные?
— А кто их знает! Видно, что тетка простая, пошла через пустырь, глупая, одна… Не стоять же смотреть, как на человека нападают?
Миша — бурят. Он родился на Байкале, на острове Ольхон, и фамилия у него Ольхонский. Когда утром я проснулся и впервые увидел его, я ожидал, что он заговорит ломаным языком, что-то вроде «наша-ваша, мала-мала». Он улыбнулся и спросил, абсолютно без всякого акцента:
— Ну что, ожил? Еще одна жертва цивилизации.
Я до сих пор не могу привыкнуть к тому, что человек с такими раскосыми глазами, монгольскими скулами, бронзовый и коренастый говорит таким чистым русским, московским языком, во всех спорах бьет меня, цитирует Кампанеллу и Руссо, книги, которых я еще в глаза не видел. Мы спорим с ним дни и ночи. За этими спорами, за разными происшествиями я не замечаю, как понемногу выздоравливаю.
РОДНЫЕ МОИ!
В окно из нашей палаты как на ладони видны Ангара и понтонный мост через нее. Мы подолгу стоим и смотрим, смотрим… Больница на краю города, никто сюда не заходит, не ездят машины, профырчит только «скорая помощь» — опять на вызов, опять где-то горе… Тихо, глухо. Издали доносился гул, а мы на острове.
— Я не могу, — сказал Миша. — Вот-вот будут раскрывать перемычки… Я тут сойду с ума. Сиди, как арестант, в идиотском халате! Эти халаты — хитрая выдумка, они напоминают тебе ежеминутно: ты не человек, ты больной, больной!
Миша — инженер и секретарь комсомольской организации своего отдела. Во время перекрытия он должен был находиться на самом мосту. Он кусает губы и рычит. К нему приходят друзья-инженеры, и мы в курсе всех событий на основных сооружениях. Несколько дней, еще несколько дней!
— Полина, отпустите меня! Клянусь, что буду осторожным.
— Сиди уж, герой! — машет рукой врач. — Раньше чем через две недели не выпущу. Даже и не думай, даже и не думай мне! Будешь хорошо вести себя — через полторы…
— Поленька, Полиночка, дорогая, золотая, я же умру!
— Попробуй!
— Повешусь!
— Сниму и оживлю.
— Вы изверги! Мясники!
— Поругайся, поругайся!
— М-м-м…
Я сам с невольной дрожью жду анализов; завтра рентген. Если все благополучно, меня выпишут, и Миша заранее с ненавистью смотрит на меня. Полина Францевна принесла ему целую стопку книг по его требованию: тут и Уэллс, и Джек Лондон, и Конан-Дойль, три тома «Жана Кристофа». Миша листает, задумчиво переворачивает страницы, но мысли его далеко…