— Ай-яй-яй! — чуть не со слезами завыл татарин. — Ай, ошибку давал, ай, забыл!.. Ничего и сегодня не заработал…
— У тебя две ходки, — сказал я.
— Одна?
— Две.
— Спасибо… — Он поклонился, а я отвернулся.
Вот уж кто работает так работает — это Генка-цыган. Он не цыган, он только загорелый, как негр, зубы блестят, чуб по ветру, машина, как змея. Кажется, вся стройка его знает:
— Гена, привет!
— Цыган, наше с кисточкой!
А он сидит за рулем, как всадник на коне; летит — все расступись; девушки идут — тормознет и помашет, сияя улыбкой. Он выгоняет тридцать рейсов в смену и еще умудряется на часок-другой исчезнуть. Ну и черт! И он никогда не справляется, сколько у него рейсов. Взлетит на бревна, ухнет бетон в бадью, как блин со сковородки, и улыбается:
— Порядок?
— Чисто! Как корова языком! Ты смазываешь кузов, что ли?
— А как же, кремом «Красный мак»!
С ним я и решил посоветоваться. Что мне делать с другими, что мне делать с их просящими глазами или с их наглыми требованиями? Осаждают!
Генка серьезно взглянул, криво улыбнулся:
— Проблема сия велика есть, но сводится к факторам не сознания, а бытия. Короче, будь с этим делом осторожен, но рейсы добавляй. Что тебе — не все ли равно? Проверить-то ведь не проверят? Какой там черт сосчитает, сколько я везу в кузове — кубометр или полтора, лишь бы ходка. Нам идут ходки, а вам кубы. У вас учет все равно идет по замерам, вам безразлично. Без приписок не обойдешься, это уж так повелось. Старайся не очень много, чтоб не слишком явно. Было бы странно, если бы ты не приписывал. Вот и все. А мне не надо добавлять, слышь, я и без твоих крестиков заработаю. Порядок?
Нет, не порядок. Я попробовал добавлять кое-кому крестики; другие обнаглели, потребовали еще больше — по два, по три. Я растерялся. Стоило только начать! Не приписываешь — злые, как демоны. Припишешь — становятся такими друзьями, просят: ну еще одну, еще чуток!
Сегодня, сдавая смену, я боялся взглянуть Москаленко в глаза. Что же это такое? Или я бесхарактерный, или у меня «доброе сердце»?
ЛАСТОЧКИНО ГНЕЗДО
Машинистом на моем кране веселый и добродушный парень, Саша Гурзий. Это он улыбался мне из будки в первый день, следил за каждым моим шагом; чтобы не придавить бестолкового, одуревшего новичка, подавал сигналы. В перерыве он спустился со своей верхотуры, осмотрел крюк, постучал по бадье и добродушно улыбнулся:
— Как? Обвык? Долго еще я буду за тебя переживать? Чего ты с ними валандаешься, чистишь до последнего комка? Ты соблюдай темпы! Видишь очередь — отпускай нечищеные, потом почистишь. Понял? А вообще приходи к нам пить чай.
Его помощник — пожилой рыжеватый, почти лысый Ефремович. Это — его отчество, все его так зовут. Он очень педантичный человек, любитель почитать в перерыве газету и потолковать о политике. Пока Саша Гурзий весело орудует рычагами, Ефремович лазит по всему крану, смазывает, выстукивает, спускается на эстакаду и подбирает гайку, кусок троса и все тащит в свою будку возле машины — там у него целый склад.
На всех кранах нехватка «пауков» — это специальные стальные петли для груза. А у Ефремовича под будкой висит их целый ворох, как сбруя в конюшне у хорошего хозяина. Похитить их невозможно, потому что они над самой пропастью. Один только Ефремович каким-то тайным способом извлекает их иногда и отдает взаймы за банку тавота или дефицитные болты, предварительно детально обругав просителя.
Ефремович — большой философ. Однажды я не сдержал размаха бадьи, хотел поскорее на весу «успокоить» ее, поскользнулся и упал. Ефремович спустился, отвел меня в сторону, и, несмотря на то что подъезжали машины, ждала бадья, не спеша начал:
— Как ты считаешь, дорогой мой: что вот у этой машины самое главное?
— Мотор, — опешил я.
— Хорошо. Хорошо. А еще что?
— Руль? Колеса?
— Эх ты, «колеса»! А вот, допустим, если перебегает дорогу несмышленый поросенок…
— Тормоза! — догадался я, нетерпеливо посматривая на бадью и ничего не понимая.
— Так. Так… Подожди, не торопись. Значит, такой у меня к тебе вопрос: тормоза всегда действуют безотказно или нет?
— Н-нет…
— Бывает, что и откажут?
— Бывает.
— Хорошо. А как ты полагаешь, у нашего крана есть тормоза?
Вот оно что! Вот к чему он вел!
— Я понял!
— Молодец. Люблю смышленых людей. Теперь еще покумекай сам, сопоставь вышесказанное с весом бадьи — три тонны, — и многое тебе станет совсем ясным. Милости просим еще раз к нам на чай!
И он спокойно удалился, волоча к себе в будку моток проволоки, который обронили арматурщики. В продолжение всего диалога Саша Гурзий терпеливо сидел наверху и улыбался. Уж он, наверно, изучил характер Ефремовича!
Я решил воспользоваться полученным приглашением и пошел, то есть вскарабкался, в обеденный перерыв на кран. Если на эстакаде была головокружительная высота, то здесь уже слова не подберешь. Железные лесенки, площадки, гудит ветер, вниз не смотри: дрожат колени. Лезешь ввысь, как по пожарной лестнице, а от ветра дышать нечем.
В самой стреле, на выносе, над пропастью, как ласточкино гнездо, вся остекленная, полная воздуха и солнца, Сашина будка. Мягкое поворотное сиденье, рычаги, приборы, радиоприемник «Москвич» на застланной белой салфеткой полочке, целая батарея электропечек и… бурно и весело кипящий чайник на обыкновенной плитке.
Над чаем священнодействовал Ефремович. Он достал из сундучка три пузатые чашки с цветочками, блюдца, тарелочку с маслом, батон с изюмом, накрыл газетой трансформатор высокого напряжения, расположил все на нем, как на столе, любовно, в полной симметрии, щипчиками наколол сахару и пригласил «к столу». Мне, как почетному гостю, уступили мягкое сиденье.
— Послушаем музычку?
— Пожалуй.
— Как в ресторане «Байкал». Свежий воздух и художественные пейзажи! — сказал Саша, включая приемник. — Вот дрянь коробка, а хватает все зверски, потому что у нас антенна чуть ли не возле Луны. Живем, как в мировом пространстве. Что послушаем, Ефремович? Индию или Европу?
Я не знал, пить ли мне чай или восхищаться. С крана открывался необозримый вид на ангарские дали, и птицы летали ниже нашей будки; люди внизу ползали, как муравьи. Я только заикнулся, а Саша восторженно принялся расписывать свой кран: объяснял принцип действия, геометрию углов выноса стрелы, пообещал, что мы обязательно полезем на верхотуру, к самому флагу; он гордился своей машиной, он был влюблен в нее и ужасно рад, что кто-то другой тоже интересуется.
Уже прощаясь, я решился задать им тот же вопрос, что и Генке:
— Слушайте, я не могу приписывать. До меня работали здесь другие. Что они делали? Помогите!
Саша задумчиво улыбнулся, забарабанил пальцами по поручням:
— Наивный ты все-таки, Толя. О таких вещах как-то не принято говорить. Ну что? И нам приписывают… Нет, от тебя мы не зависим. Но, если в перерыве нам удастся перекинуть один-другой пакет арматуры, это уж наш калым.
— Это награда за сверхурочный труд. Она использована на покупку приемника, — назидательно сказал Ефремович.
— Но все-таки калым, Ефремович?
— Мы с тобой еще не имеем коммунистической сознательности. Приписки — зло строительства, — сказал Ефремович. — Они разъедают, подобно червю, душу даже самого чистого человека. Будь здесь ангелы, и они, возможно, приписывали бы. Человек любит копейку. Даже если она нетрудовая.
— Все это так, Ефремович. Но что же мне делать?
— Гони их в шею, — сказал Ефремович.
Саша захохотал, а я махнул рукой и начал спускаться. Я решился! В тот же день я не поставил ни одного лишнего крестика. «Рвач с золотыми зубами» уничтожил меня взглядом. Грустный «00–77» стал еще грустнее. На другой день я заметил, что работается легче, без напряжения, и обрадовался. Но… было принято семьдесят машин. Дальше — шестьдесят. Потом — сорок.
Они удрали! Занаряженные под наш кран, некоторые шоферы делали для виду одну — две ходки и уезжали на другие участки, где им приписывали.