Лихо, ах, как лихо можно было все сочинить!
«Пройдет пять лет и десять дней». Пять лет и десять дней прошли. И еще тридцать. Тридцать лет «мышьей беготни», суеты, льстивой и хорохорящейся, тридцать лет никчемных писаний чужим пером и клеенчатых лавров, венчавших эти писания.
Шереметьев уткнул взгляд в неубранную верстку. Лист перегорожен шлагбаумом карандаша.
«И самое страшное, что люди, привыкнув жить без истинного исповедования правды и чести, уже не страдают от этого, буднично существуя в предложенной естественности подобного состояния» – дальше строчки упирались в карандашный шлагбаум.
И тут понял: он-то уже ничего не сделает.
Продолжил чтение верстки.
Бельишко Прохора Прохоровича Светка все-таки погладила. Ноги потихоньку пошли, только подрагивали слабостью. Сизый рассвет придвинулся к окну, и Светка подтащила табуретку поближе, чтобы увидеть, когда мусорщик въедет во двор.
Деревья, лавочки у подъездов, цветные ящики для цветов на балконах, беспомощные паруса, неспособные отправить в путь судно-дом, сникшего на веревках белья – все в блеклости начинающегося дня серело бесцветно. Но она понимала, что еще немного, и предметы найдут краски, а тогда станет поздно умирать. И – надо же! – мусорщика как корова языком слизнула.
В коридорчике опять зашаркало, зашлепало, в кухню явился Прохор. Пиджак внакидку поверх пижамы, штанины уткнуты в носки, плоская нашлепка волос, прикрывавшая лысину, сдвинулась на лоб, прядки текли струйками к глазу. Правой рукой Прохор сжимал пиджачный борт – слева, где сердце.
– Что – нехорошо? – испугалась Светка. – Вы не волнуйтесь, сейчас мусорщик приедет, найдем. Все перевернем, найдем.
Он молчал.
– Спазм? Сердечная недостаточность у вас бывала? – не унималась она. – Сейчас валокордина накапаю.
Тот вдруг расплылся:
– А деньги-то в кармане. Переложил, понимаете ли, и забыл. И список женин с перечнем необходимых приобретений вложен, все на месте.
Ей бы обрадоваться, груз с души свалился, а она совсем обессилела, и ноги опять стали войлочными.
– Вы чайничек поставьте, – сказал Прохор Прохорович, – попьем чайку. Хотя вообще-то я по утрам супчик привык похлебать. Странная привычка натуры, что поделаешь.
– В холодильнике кастрюлька, вы возьмите сами, – попросила Светка, – у меня что-то ноги свело. Тарелки в сушке.
Прохор достал кастрюльку с супом, разогрел, вывернул все содержимое в тарелку, получилось с краями.
Суп был оставлен для Вадика и Рудика, новый сготовить она бы не успела, потому что не мертвой же ей было заниматься стряпней. Да и у живой времени не было – в поликлинику бежать, потом по вызовам. Но Бог с ним, пусть ест, если у человека такая привычка натуры.
– Ешьте, ешьте на здоровье, – сказала Светка, хотя Прохора Прохоровича в отсутствии аппетита нельзя было упрекнуть.
Но вдруг ложка в его руке, воздушной ладьей описав круг над озерцом супа, плюхнулась в самую сердцевину золотистой жидкости, а сам Прохор, зажмурившись, с мукой, уткнул лицо в ладони и что-то забормотал, что – не разобрать, слова сбивались в прижатую ко рту пригоршню. Так горстью и высыпались на стол, когда ладони отвел от лица:
– Из-за нее, из-за нее, Света. Прости, Света. Еще Александр Илларионович, покойник, говорил: «Святая». Ты и есть святая. А я тебя чуть ли не вором. А ты – всю… Прости. Из-за нее, из-за страха моего, из-за жены моей. Она бы за эти пятьсот рублей убила меня, убила бы – и все. Страшней войны ее боюсь. От страха нечеловеком стал. Прости, Света. Александр Илларионович что сказал бы…
Теперь руки Прохора, обреченно раскинутые на столешнице, точно взывали к помилованию, а сам он мотал головой:
– Нечеловеком. Из-за страха нечеловеком стал. Прости.
И, пунцово зажигаясь всем телом, твердила Светка:
– Ну что вы! Ну случилось, ну обошлось. Дел-то!
Таким образом, умереть Светке в эту ночь не выпало, а пришлось, утеплив голову вместо шапки материным платком, отправиться на работу, хотя ноги ходили неважно.
В регистратуре в окошечке мелькнуло Валентинино лицо, и та, увидев Светку, выскочила из-за отгородки:
– Явилась не запылилась, богачка!
– Какая еще богачка? – не поняла Светка.
– А такая. Шапками раскидалась. В милицию не пошла?
– Нет, – извинительно сказала Светка.
– О!.. Молись, подруга у тебя толковая. Я заявила.
– Спасибо.
– Спасибом не отделаешься. Ставь пол-литра. Звонили они с самого утра, только встали. Нашли твою шапку. Алкаш твой тут же ее загонять стал, его и взяли. Твоя фортуна, девка. Так-то сроду не находят. После работы беги в отделение.
Счастливое было утро. Деньги не потерялись, шапку нашли. А все-таки не было на душе у Светки счастья.
VII
Ирину Бекетову Светка массировала на столе. Старинный стол – «сороконожка», обретавшийся в самой большой комнате Ирининой квартиры, был приобретен хозяйкой у двух стариков, дом которых пошел на слом, а громоздкая мебель, свободно располагавшаяся в одной комнате, в малогабаритную новую квартиру стариков не влезала.
«Сороконожка», раздвигаемая хитрым манером, когда сбившиеся в плотное стадо ножки вдруг расходились и стол становился огромным, необходим был Ирине позарез. Застолья собирались многолюдные. К тому же Ирина считала, что масса на диване – не по-медицински. Она за эту «сороконожку» с двенадцатью стульями старикам новый венгерский гарнитур купила – «жилую комнату».
Во время массажа Иринины подруги сидели на стульях вокруг стола. Все в шапках. В лисьей (из рыжей лисы), песцовой и волчьей.
– Представляешь: войдет, а у него вся стена расписана, – Ирина подмигнула подруге в лисьей шапке. – Обалдеет! А? Лисья шапка, однако Песцовая ее не поддержала:
– Но шокинг может иметь и отрицательные последствия.
И сразу же зачастила Волчья шапка, она всегда высказывалась только таким образом, чтобы доставить удовольствие Ирине:
– О чем ты говоришь? Кто-нибудь когда-нибудь обрушивал на него такое смелое выражение чувств? Что – его научная мадам способна была на такую открытую дерзость? Это же удар по нервам! Мужчине необходимо потрясение, откровение, непредсказуемость. На это невозможно не откликнуться.
– Да я уже ударяла, – Ирина потянула носом, вроде бы всхлипнув, – помнишь: он на мою запись с публикой в концертной студии пришел? Я же нарушила репертуар и вдруг прямо ему в глаза ахнула: «Ванюшенька-душенька». Пою, а сама с микрофоном прямо в зал, к нему.
– А он – что? – спросила Лисья шапка.
– А – ничего. После записи говорит: «Поздравляю, прекрасно пела». Чувак вареный.
– А ты – что? – спросила Волчья.
– А ничего. Говорю: «Благодарю, что пришли».
– Но тем не менее он же пришел и поздравил. Ведь мог вообще не появиться, если бы был безучастен, – вдохновилась Волчья шапка.
– А, брось… – Ирина отмахнулась ладонью с плотно сжатыми пальцами.
Привычки не разжимать пальцы Ирина не нарушала даже в «салоне». У привычки этой была своя история.
В шестнадцать лет к Ирине пришла первая любовь. Она полюбила морячка Пашку, прибывшего в недельный отпуск на родину, в Павлово-Посад. Познакомились, как водится, на танцах, в соседнем дворе, где один из жильцов владел редкой для павловопосадских девчонок штуковиной – магнитофоном. Владелец «мага» слыл человеком широким, коллективистским: предоставлял свое сокровище во всеобщее пользование. Но Ирина подозревала иное. Золотушный этот владелец никакими достоинствами, даже примечательностями не отличался. Разве что сизой шишкой на шее, будто запустили в него срезанной головкой маринованного баклажана. А та возьми да и присосись к шее, слегка ее скособочив.
Магнитофон давал Баклажаннику (как звала его Ирина) преимущества перед прочими и даже, можно сказать, власть: хочу, вынесу «маг» – можете потанцевать, не вынесу – и фиг вам.
К Ирине Баклажанник имел затаенную, маскируемую хамством, страсть. Но Ирине что страсть, что хамство, что сам Баклажанник – пыль по деревне. Она его и не видела. А видела – отворачивалась. Так и в тот раз отвернулась. А отвернувшись, обмерла.