Литмир - Электронная Библиотека

Заяц Ванька Грозный вышел из другой комнаты и стрельнул в Ирину неверным глазом.

– Бедолажка ты мой серенький! – нагнулась она растроганно погладить зайца. Но тот вдруг зыркнул недоверчиво и осуждающе. И сразу голосом Соконина Ирина подумала: «Зачем, собственно, вы это проделывали? Я вовсе не хочу этого. Зачем вы?»

– Ах, зачем? – крикнула Ирина, и заяц шарахнулся. – Зачем? Не нужно вам?

Ваза, настоящий Майсен, полетела на пол, разбрасывая цветы как по сцене. Заяц улепетнул в прихожую.

– Зачем? – еще громче заорала Ирина. – Вот зачем!

Она выхватила из стакана красный фломастер и, подскочив к простенку, не занятому стеллажом, написала крупными буквами: «Я люблю тебя, черт тебя дери!» Потом еще, еще, по всем свободным стенам: «Я люблю тебя. Ирина. Я люблю тебя. Ирина».

Уперев руки в бедра, расставив босые ноги, она повернулась к двери, и, точно окликая все население микрорайона Орехова-Борисова, сказала уже тихо, но гневно:

– Входите, смотрите все. Пусть теперь какая-нибудь баба сюда заявится. Или друг. Пусть. Пусть почитают!

И, разыгрывая вдрызг французские колготки, стала стремительно их натягивать на мокрые ноги.

III

Как вам уже известно, у Соконина жил заяц по кличке Ванька Грозный. История его жизни была такова.

С «фотоохоты» (никаких иных видов охот на животных Соконин не признавал) Иван Прокофьевич привез заблудившегося зайчонка. Вначале заяц взращивался в соконинском доме по всем правилам и рационам биологической науки. Как и положено зайцу, был травояден, то есть потреблял в пищу капустные и салатные листья, скоромного в рот не брал. Но однажды (в судьбе животных оборот «но однажды» имеет столь же фатальный смысл, как и в человеческой), когда у Соконина были гости, развеселившаяся Алена, жена Ивана Прокофьевича, ибо тогда она была ему женой, плеснув в блюдце крепкого кофе, поставила на пол, где шемонался заяц, тогда еще просто Ванька.

Ванька все вылакал. К восторгу гостей. Тогда ему кинули кусочек докторской колбасы. Съел. К пущему восторгу.

С того и пошло. Заяц рубал все, что попадало под руку (или под ногу?), уписывая съедобное и несъедобное. Впрочем, для одного вида мясного делал исключение: не ел крольчатины. Видимо, поедание плоти ближнего для Ваньки было чем-то вроде заячьего людоедства. А этого даже его безнравственная натура допустить не могла.

Выпив кофе, возбуждался, был буен и зол. За что и присовокупил к имени титул «Грозный». В отличие от самого Ивана Прокофьевича, ходившего дома под кличкой Ванька Добрый.

Все катилось и катилось. Но опять-таки «однажды» Алена, сама зайца совратившая, пошла к Соконину, держа двумя пальцами изгрызенную в клочья и обмусоленную рукопись своей статьи по промышленной эстетике, в которой и была специалистом.

Алена произнесла только три слова:

– Я или он.

Но Соконин понял, что это вовсе не предложение выбора.

Погрузив Ваньку Грозного в плетеное лукошко, с которым обычно он ездил по грибы, Соконин поволок поклажу в ближайший детский сад микрорайона. Заяц под ликующие вопли детворы был помещен за отгородку в игровой комнате, и отныне этот отгороженный угол стал именоваться в саду «Живой уголок».

Приближалось лето, и детсад выехал на дачу. Произошло это через два дня после воцарения Грозного в «Живом уголке», и заяц еще не успел развернуться.

Зато сразу после переезда за город начал свои опустошительные действия. В мелкую щепу разгрызая детские стульчики и столики, он только сплевывал железки инвентарных номеров.

Воспитательно-административный состав детсада охватила паника, и на чрезвычайном профсоюзном собрании было решено отвезти зайца в лес (благо лес рядом!) и отпустить на волю. Так и сделали.

Три дня заяц жил положенной ему свыше жизнью. А на четвертый заскучал: ни кофе, ни докторской. И вернулся.

И уже назавтра директриса детсада самолично доставила Ваньку Грозного в Москву к бывшим владельцам, везя его в собственном чемодане, который не пожалела для блага общества, просверлив в нем дырки, чтобы заяц в электричке не задохся.

Придя с работы и увидев зайца, Алена спросила леденящим душу шепотом:

– Опять?

– Ну куда же его деть? – робко сказал Иван Прокофьевич.

– В жаровню, на рагу! – топнула сапожком Алена. – Рагу из зайца! Будет, как у Дюма. В его романах всегда фигурирует рагу из зайца.

– Нет, – сказал Иван Прокофьевич, – он член семьи.

– Тогда семьи из одного человека. Я ухожу, – сказала Алена и пнула Ваньку Грозного с такой силой, что он отлетел, как футбольный мяч в пенальти.

– Уходи, – сказал Иван Прокофьевич, – он член семьи.

– Тогда семьи из одного человека. Я ухожу, – сказала Алена и пнула Ваньку Грозного с такой силой, что он отлетел, как футбольный мяч в пенальти.

– Уходи, – сказал Иван Прокофьевич. И Алена ушла от Соконина.

«Конечно, я сказал „Уходи“, потому что ты ударила животное, и я понял, как ты можешь быть жестока. За минуту до этого я хотел сказать тебе совсем другое. Ты потом, выдергивая из шкафа свои платья, кричала, что я свихнулся, что ушибленный заяц мне дороже семьи, жены, нормальной человеческой жизни. Что из-за зайца могу выгнать жену на улицу. Ты же понимаешь, что я молчал вовсе не в подтверждение твоих слов, а потому, что мне стыдно было за твою ложь: ты же знала уже и раньше, что собираешься бросить меня, что не любишь. Но все-таки я сказал „Уходи“, потому что ты ударила Ваньку Грозного…»

Привычка разговаривать с Аленой в жанре длинных мысленных монологов выработалась у Соконина давно. Но после ухода жены вообще все иные формы мышления оставили его. Правда, он мог еще думать о работе. Но если он не размышлял о предметах чисто научных или не обдумывал план очередной статьи, кинофильма, он длил свою нескончаемую речь.

Каракумы были идеальной аудиторией для этих монологов – желто-серая зыбь с внезапно рушащимися с темени барханов пескопадами, пришепетывание на бегу клубков перекати-поля, смотанных из жестяной пряжи колючек, дрожь шмыгающих ящерок, которые, мелькнув, оставляют у ног на песке бюрократическую закорючку своей росписи, – все это не отвлекало, оставляло один на один с мирозданием, слепленным из гофрированного песка.

В Каракумах Соконин ездил без провожатых, сам ведя брезентовую кибитку «газика». Он был один, и монологи некому было прерывать.

Как некстати, боже, как некстати увязался товарищ Махтумкулиев, ответственный товарищ из республиканской газеты, в эту поездку на кладбище черепах! Он так и представился.

– Товарищ Махтумкулиев. От имени прессы республики и всей республики целиком мы приветствуем вас на нашей гостеприимной земле. Большая честь, что вы приехали. Вас уважает все население. Я лично буду вас сопровождать на место подготовки кинофильма, мне поручили товарищи из руководства. Вас очень уважают в нашей солнечной республике. Хоп!

На костре, сложенном из саксауловых веток, охотник Берды варил плов. Продукты для плова товарищ Махтумкулиев взял с собой из Ашхабада, Берды прихватил по дороге.

Возле костра товарищ Махтумкулиев расстелил кошму. Для комфорта гостя, а также, чтобы не пачкать выходного черного костюма. Поскольку он сопровождал высокого гостя, товарищ Махтумкулиев был обмундирован как для похода во французскую оперу. Или для похорон.

Голой веткой охотник Берды помешивал костер.

– Товарищ Берды имеет восемнадцать детей, – сообщил Махтумкулиев и рассыпался мелочью смешков. – Он только старших четырех знает, как зовут. Верно, Берды-ага?

Берды мешал костер.

Лежа на кошме, Соконин видел, как круглые окатанные спины гор, их хребтов, точно сведенные предсмертной судорогой тела гигантских ящеров, извивались там, ниже по всему видимому глазом пространству. Голые, серо-желтые мертвые горы, мертвые смертельностью неведомой умершей планеты. Неземной пейзаж.

У подножия гор такая же серо-желтая земля пузырилась миллионам и крохотных и побольше серо-желтых холмиков. Черепашьи панцири, панцири мертвых черепах. Со всех окрестных мест черепахи сползались сюда умирать. Это был их последний приход и кладбище на все времена.

48
{"b":"108690","o":1}