Литмир - Электронная Библиотека

Марго не могла уснуть. Едва она закрывала глаза, пышный, ювелирной работы иней одевал все предметы комнаты – вышивкой, пряжей, кружевами.

VI

Возок летел через снежные просторы России, ноздри лошадей дымились, как распахнутые на мороз двери теплых изб. Холки колюче топорщились белой щетиной инея, на крупах потные пятна впитывали морозную белизну.

Еще один полосатый верстовой столб мелькнул в окошечке возка, и Наталья Дмитриевна подумала: «Точно арестантские полосатые халаты, будто и столбы гонят по этапу».

Столбы в арестантских одеждах
Бредут под конвоем ветров…

Шереметьев обнаружил, что произнес давние строчки вслух.

Сразу же увиделось все: путешествие Натальи Дмитриевны Фонвизиной в Сибирь, в ссылку к мужу-декабристу. Темные глаза на бескровном от усталости лице. Даже меховой капор Натальи Дмитриевны разглядел Шереметьев.

У границы России и Сибири встретил ее каменный знак. Фонвизина вышла из возка и отвесила земной поклон сибирским далям, в беспредельности которых стыла мученическая жизнь мужа – генерала Михаила Александровича Фонвизина, и которым отдавала она теперь и свою юную судьбу.

Когда Шереметьев, работая над поэмой, описывал этот эпизод, сабельный удар ветра, надломивший стан Натальи Дмитриевны, ударил по плечам и его, Максима Максимовича. «Флобер, обдумывая смерть Эммы Бовари, ощутил во рту вкус яда», – улыбнулся Шереметьев хрестоматийному.

Теперь ветер не тронул пухлых плеч Максима Максимовича, упакованных в мягкое сукно пижамной куртки. Просто все увиделось ясно, но как бы со стороны.

Однако от видения этого вдруг тоскливо заныло сердце, и невыносимая жизнь предстала с предельной отчетливостью.

«– Не могу, не могу больше, – Шереметьев затряс головой, словно отказывая самому себе в предложении продолжать существование, – все никчемно, недостойно, не мое… Не могу…»

Если рассуждать здраво, ему грешно было думать подобным образом, да и вообще сетовать на жизнь. Мало, кто мог похвастаться столь безупречной гармонией бытия, какая выпала Шереметьеву.

О его рабочих успехах мы уже сообщали. Домашняя же жизнь Шереметьева могла также служить моделью для литературного очерка о счастливой семье.

Жена Наташа, жена любимая, чуткая, умная, обладала величайшим искусством конструировать жизнь, как говорил Шереметьев, «по классическому принципу золотого сечения», когда все детали существования находятся в идеальном соотношении прочности и красоты. При этом сама Наташа никогда не давала почувствовать, что это семейное зодчество стоит ей трудов, бессонных ночей, круглосуточных хлопот. Максим Максимович даже не заметил, как среди кастрюль и авосек с продовольствием, добытым в долгих очередях, Наташа защитила сначала кандидатскую, потом докторскую. Следуя за отцом, ныне покойным профессором Сперанским, Наташа стала филологом-арабистом.

И дочки – Майя и Инна (они родились, когда, начав работать в науке, Шереметьев занялся культурой майя и инков, в честь чего девочки и были названы) могли только радовать. Майя стала книжным художником-иллюстратором, младшая, Инна, успешно заканчивала аспирантуру по театроведению. Замуж вышли преотлично. Зятья Алексеи («У меня, как в „Анне Карениной“, – говорил Шереметьев, – оба Алексеи!»), физик и математик, ребята были работящие и в науке, и физического труда не чурались – из года в год ездили со студенческими стройотрядами.

Дочки и зятья внуков шереметьевских воспитывали, не наваливая забот на дедушку и бабушку, хоть теперь принято повсеместно нянчанье вручать старшим. И, когда Максим Максимович слышал рассказы сослуживцев: «Подумайте – один малыш в доме, а все с ног валимся», – ему казалось это странным и противоестественным.

И все в семье Шереметьевых любили друг друга. В подтверждение этой любви дочери даже не поменяли девичьих фамилий: «Что же, твой род кончится? Не допустим!» «Черт с ним, – смеялся Шереметьев, хотя дочерняя преданность не могла не быть лестной, – кому нужны титулованные фамилии. Только знак вырождения. А вы у меня – явление нового Ренессанса». Он всегда иронически относился к своей «родовитости». Но то, что фамилия сохранится и у внуков (дочери поделили, кому из детей фамилию отца, кому матери), – хорошо, приятно.

Так что грех, грех было Шереметьеву думать о невыносимости жизни! Наташа бы зачахла с горя, узнай она, что подобные мысли посещают мужа.

«А рифмовать „участие“ и „причастие“ нельзя. Это все равно что рифмовать „ботинки“ и „полуботинки“.

Такую записку Максим Шереметьев получил на поэтическом вечере литобъединения при издательстве «Молодая гвардия». В маленький зал издательства, помещавшегося в послевоенные времена на Новой площади, набивалась уйма любителей поэзии. Еще не были в ходу стадионные сборища поэтических чтений в Лужниках, самих Лужников в помине не было, но поэты-фронтовики своих почитателей собирали во множестве на любой встрече.

– Отчего это нельзя? – вспылил Шереметьев. – Тут же слова в разных значениях. «Причастие» не в смысле «причастность», а как церковный ритуал.

– Но и в этом случае оно от того же корня – часть, – откуда-то из сердцевины зала прошелестел хрупкий голосок.

– Поспорим! – не сдался Максим. – Кто это утверждает?

Никто не поднялся. А когда выходили из здания, подошла тоненькая девушка с двухцветными глазами – вокруг зрачка светло-крыжовенное кольцо, коричневый ободок. Глаза он тогда только и заметил.

– Это я писала, – сказала она.

– Пишите и впредь. Адрес тот же, – Максим был в отличном расположении духа, но девушка общей своей неприметностью под «уставные нормативы», как выражался Максим, не подходила, желания продолжать знакомство не вызывала.

Она написала. Только не тогда же, а через два года, когда стараниями Швачкина дела поэта Максима Шереметьева приняли совсем уже хреновый оборот.

Письмо о стихах Максима. Как они прекрасны и отчего. В конце письма: «Если Вам захочется поговорить о Вашей поэзии, мой телефон Д2-09-01. Зовут меня Наташа».

Еще через год он сказал ей:

– Наташка, девочка моя, пошли меня к чертям собачьим! Тебе замуж выходить надо, а из меня жених, как из сучка бронебойное орудие. Теперь уже ясно: опалу с меня не снимут.

Она поцеловала его в лоб и засмеялась:

– Так это же – мой вариант. Я же декабристка по призванию. За избранником – в опалу, на каторгу, на поселение. Есть высший смысл, что наречена Натальей Дмитриевной. Как Фонвизина.

Где-то он читал, где-то читал… Фонвизина, в девичестве Апухтина… Ну, конечно! Точно. История онегинской Татьяны с нее писана. Да вроде бы…

– Дитя мое! Так вы скрыли наличие Онегина в вашей прошлой жизни? А я, хоть и «в сражениях изувечен», капитанские звездочки на генеральскую звезду еще не сменил.

– Для меня – генерал. От поэзии.

– Нет, Наталья, нет, милая. Вариант не тот. Малинового берета и испанского посла обеспечить не могу… К тому же вдруг Онегин явится: «Я так ошибся, так наказан…»

Она только сказала: «Я – Фонвизина позднего периода».

Снежный ветер хоть и не полоснул Максима Максимовича, противной зябкостью все-таки протянуло по плечам, теплая куртка не помогла.

– Не могу, не могу, – снова заколотилось в висках.

Надо было собраться, продолжать чтение верстки. «Упадок культуры в условиях деспотизма» слоистой кучей листов еще не спрессованной в кирпичик книги ждал в прямом свете настольной лампы.

Он вернулся к тому месту, где забелился метельный вихрь – за московскими его конами или в заиндевелом окошечке возка – и поплыло перед глазами бледное лицо в меховой опушке капора.

«Тираническая власть, даже если она рядится в одежды демократии, порождает растление и правителей и подданных. Категории чести, долга, справедливости, благородства делаются достоянием лишь устного лексикона. Люди, условием выживания которых становится ежедневная ложь, лесть, попрание человеческого достоинства, в конечном счете лишаются главного людского дара – мысли. Ибо идеалом среды обитания тирании служит одинаковомыслие, а еще точнее – безмыслие».

61
{"b":"108690","o":1}