Литмир - Электронная Библиотека

– Произошло убийство, – сказала Зюка, – и главное, что нам надлежит сделать, это – назвать убийцу. Но Артем Палада сам назвал себя, придя на похороны. Он убил Курихина, он убил его сына. Он убил моего мужа – Николая Николаевича Скворцова. – Зюка повернулась и пошла к каменной галерее, где над входом резными деревянными буквами значилось: «Библиотека».

Я попытался остановить ее, я хотел закричать, что это – ложь, вот они – Курихин, Валера, Коляня, они здесь, пусть они скажут, что я и не думал их убивать. Голоса не было. А те, убитые, стояли и согласно кивали головами – не то мне, не то Зюке.

Синий гусь на дне бассейна закрыл глаза, как от смертельной усталости.

За Валерой двинулись Велюгин, Катя, Матильда Ивановна, вдова Мария, испанец Альфредо Родригес. Военный в белоснежном кителе с хрустящей портупеей деловито подгонял их:

– Проходите, проходите, товарищи!

– Мы длинной вереницей идем за Синей птицей, – объясняла военному Катя.

Но никто уже не видел Синюю птицу, бедного гуся на сухом дне коринфского бассейна, омываемого двумя морями – Ионическим и Эгейским в городе, помеченном каменным пунктиром руин и носившем имя – Вялки.

– Проходите, товарищ! – поторапливал белоснежный военный.

Вдруг мой голос обрел звук.

– Стойте, выслушайте меня! – закричал я.

Но, может, мне только казалось, что голос прорезался: все шли не оборачиваясь, они уже расходились. Они расходились парами. В каждой паре один шел, осторожно, но уверенно ступая, и что-то говорил, другой молча точно плыл рядом. Потом пары расходились, и тот, что плыл, начинал ощупывать камни ступеней, борт бассейна или лежащие на земле колонны.

И только у меня не было пары. Я метался один, пришелец из чужой галактики, одинокая звезда из созвездия Лебедя, столь любимого писателями-фантастами.

Самым забавным было то, что когда я проснулся, у меня не было голоса, точно я сорвал его во сне.

Зиме пришлось спасаться бегством. Солнце, хлестнув по асфальтам и крышам, разом согнало снега, и, отступая, впопыхах зима бросала на улицах все, что смогла припрятать от глаза прохожих на долгие месяцы.

В город вошел март.

Притормаживая у бензоколонки, я приветствовал весеннего первенца тремя выкриками клаксона, хотя звуковые сигналы в Москве были запрещены. Но сейчас мне было плевать на «Правила дорожного движения»: весна включила весь свет, отмыла до голубизны замызганные зимней сумеречностью небеса, асфальты дымились, как спины загнанных в скачке лошадей, и сам я ощущал себя весенним, начинающимся и ожидающим чего-то. Дымящиеся асфальты всегда рождают во мне ощущение непроходящей молодости.

– Привет тебе, март! – трижды ударил я по пластине звукового сигнала на баранке.

А ведь действительно – март. Полгода с тех афинских дней, с поездки в Вялки. Полгода. Полгода, посвященные фильму «Люди из легенд» – о героях европейского Сопротивления. Я снимал во Франции, Италии, Норвегии, Польше, Югославии. Теперь фильм был закончен: вчера вышла из печати первая копия и состоялась приемка фильма. Работая, я спешил, я сидел в монтажной ночами: еще три месяца назад был оговорен день торжественной премьеры в Париже, где французская «Синематека» устраивала ретроспективу моих фильмов.

Через неделю я вылетал в Париж.

– Ну чего сигналишь? – зло обернулся ко мне владелец заправлявшихся «Жигулей», он решил, что я тороплю его.

– Ничего, ничего, я просто задел сигнал.

Я заправился, отрулил от колонки на улицу Дмитрия Ульянова и двинулся к Ленинскому.

Март вздымал у меня под колесами легкие клубы рабочего пота, асфальты трудились, освобождаясь от рваных лохмотьев удерживающихся снегов.

«Март – мой месяц», – вдруг произнес во мне давний звонкий Зюкин голос. И едва он произнес это, Зюка пересекла улицу у перекрестка с улицей Вавилова, где я стоял у светофора. Я даже не удивился. Я знал, что случайностей не бывает, что достаточно было моей памяти окликнуть ее, как она тут же появилась.

– Зюка! – Я открыл дверцу. Зюка обернулась, и я увидел, что это Катя. Темные опознавательные волосы были спрятаны под шапочку.

Катя помахала мне и показала на угол по диагонали: «Подъезжайте туда».

– Ты откуда? – спросил я, когда она подошла к машине.

– Как откуда? Я здесь живу – вот следующий въезд по Вавилова. Вы за-забыли?

С ней мы тоже не виделись полгода.

– Ну, как ты? Куда двигается историческая наука? – спросил я.

– Нормально, – сказала Катя, и я вновь почувствовал непривычную для себя скованность, которую испытывал только с ней и ее матерью в те афинские дни. Я не знал о чем говорить.

– А как общие знакомые? Видишь кого-нибудь? Валеру встречаешь? Ведь он в Москве учится по-прежнему? Видишь его?

– Нет, конечно, – сказала Катя, голос ее надломился, и тут, посмотрев ей в лицо, я заметил, как изменилась она за время нашей разлуки. Не обрамленное волосами, заткнутыми под низко надвинутую вязаную шапочку, лицо было бесцветным, страдающим, даже – если это возможно в ее возрасте! – постаревшим.

– Как двигается историческая наука? – спросил я. (Господи, идиот! Я же только что уже задал этот вполне пустопорожний вопрос.)

Но Катя посмотрела на меня прямо, серьезно, как-то даже отважно:

– Я не знаю, как она двинется вся, я знаю, как я хотела бы ее двигать.

– Ну и как же?

– История должна быть правдой. Только правдой. И когда она воссоздается, и когда делается. Потому что главное право человека – право осознанного выбора. Осознанного. Это и его высшее право, и высшее достоинство.

– А что же нам делать с Пушкиным: «Тьмы жалких истин нам дороже нас возвышающий обман…»? Человек-то, девочка моя, всегда стремится самовозвыситься.

– Нет возвышающего обмана, есть просто обман. И творящей добро лжи быть не может.

Она ни разу не произнесла своего приглашающего к единомыслию «А»? Видимо, чувствовала во мне определенность противника.

– Ну вот, а говорила: «Не умею думать». Помнишь, когда-то говорила?

Она грустно хмыкнула:

– «Я не волшебник, я только учусь…»

Мы замолчали. И снова, как некогда с Зюкой, я испугался пауз:

– Значит, выучилась, что даже творить добро можно только жестокой правдой? Но ведь добро – тоже высшее благо, всякое добро.

– На какой-то момент. А потом ложь непременно раскроется и принесет людям безверие или привычку ко лжи. Значит, нравственное растление. Если не в этом поколении, то в следующем. А это ужасно. Ничего нет ужаснее.

– Ты имеешь в виду Вялки, Валеру? (Зачем я произнес это вслух? Я же просто вдруг подумал об этом!)

– Хотя бы… – она отвернулась, точно пристально разглядывая поток машин, проносящихся мимо.

– А как мама, папа? Что пишут? – попытался я исправить невольную бестактность предыдущего вопроса.

– Все у меня плохо, – сказала Катя с тем гнетущим спокойствием, с каким сообщила мне тогда в Вялках о смерти Петра Семеновича. – Все плохо. Мама в Москве: она ушла от папы. Так что теперь мне пишет только папа.

Вдруг она замерла, прижав к губам пальцы обеих рук:

– Боже мой! Я же не отдала вам письмо. Письмо от мамы. Она прислала его еще в декабре. Я звонила вам много раз, но вас все не было в Москве. А потом забыла. И мама не напомнила, ни разу не сказала.

– Оно цело?

– Конечно, цело. Знаете, заезжайте к нам во двор, поднимемся, может быть, мама дома.

– Нет, – сказал я, – ты принеси. А во двор я въеду. И там подожду.

– Ну, как хотите, – сказала Катя. – Въезжайте.

Я сидел на лавочке в московском дворе, стиснутом плоскими многоэтажными зданиями, дворе, засаженном еще голыми, но уже оживающими от капели на ветках деревьями, и эти деревья, эта замкнутость двора, от которой отвыкли столичные улицы, сообщали душе моей ощущение провинциальной умиротворенности.

Дворник двигался проездом, между деревьями, махая метлой с ритмичностью косца.

И в этом тоже была удаленность от столичной суетности.

Даже близкое присутствие Зюки, здесь, где-то рядом, за кирпичным барьером стены, присутствие, от которого меня отделяло лишь нажатие кнопки лифта, – не тревожило меня.

29
{"b":"108690","o":1}